Perito продолжает серию колонок об идентичности — этнической, гендерной, территориальной, физических ограничений, вынужденной миграции. В новом выпуске — заметки лингвиста и автора Perito Ары Чалым. Она рассказала о своих корнях, ощущении инородности в Турции и России и о доме отца, который ей достался в наследство. Больше колонок — в разделе «Идентичность».
Иногда я отвечаю несусветной чушью на вопрос «Откуда ты?», неважно, задали мне его в России или в Турции. Меня разоблачили. Это лишнее напоминание, что я не вписываюсь ни на родине матери, ни в краю отца. Акцент, лексика, имя, фамилия — все требует пояснения, даже когда я дома, в российской Москве или в турецком Джиде на Черном море, родном городе отца.
Казалось бы, легко отвертеться: «Я наполовину русская, наполовину турчанка». Раньше могла уточнить, что родилась и выросла в Москве. «Я из Москвы» составляло важную часть моей русской идентичности. У турецкой половины не было привязки к родному городу отца, я там никогда не задерживалась. Последние три года живу в Джиде и замечаю, что теперь автоматически добавляю «черноморская» к «турчанка». Культура, характер, история — все это существовало во мне и раньше, но будто бы находилось в анабиозе.
Отец умер в 2019 году, и последующая многолетняя борьба за турецкий дом, мое наследство, обернулась настоящим исследованием себя и своего места в истории двух моих семей, русской и турецкой. Эти заметки я написала в 2023 году.
Пока одни колонизировали Марс, а другие — Украину, плесневые грибы осваивали мой дом на Черном море. Судьба любит иронию, поэтому в собственном доме до сегодняшнего дня я никогда не жила, а только изредка гостила летом.
Babam (с турецкого — «мой папа») переехал в Россию в 1990-е годы к моей русской маме и прожил в Москве до самой смерти. Он разрешил семье брата, с которым у него были сложные отношения, временно поселиться в его квартире в родном Джиде на Черном море до тех пор, пока те не встанут на ноги. Но они заняли мой дом на 15 лет и полностью его разгромили.
Турецкие родственники считали, что мы и без того слишком хорошо живем эмигрантской жизнью в Москве. Три года мытарства, переговоров, торгов после смерти отца — и вот я дома в Джиде. Я наконец дома. Дом в плесени — все еще дом.
До войны в моем окружении к Турции относились в лучшем случае с иронией. Стыдиться Востока в своей крови превратилось в привычку, от которой я с трудом избавилась к двадцати.
«Да что в этой твоей Турции делать, там же ничего нет, вот другое дело — я еду в Англию! Вот там культура!» — как-то заявил попутчик в аэропорту.
Люди не стеснялись, даже зная о моем происхождении, делиться своим видением Турции: тривиальный отпуск, шашлыки, Таркан, дешевые отели, рынки и сериал «Великолепный век». Я слышала это и от однокурсников-лингвистов, изучавших иностранные языки.
Но после февраля 2022 года голоса из России зазвучали иначе:
«Пожалуйста, подскажи, как мне открыть счет в банке, тут никто не разговаривает по-английски, я ничего не понимаю».
«Привет! В школу вместе ходили, я сейчас в Стамбуле, хочу оформить ВНЖ. Поможешь?»
«Ты из Турции?! О, вписка в Стамбуле!»
А я ведь даже не из Стамбула.
Сотрудник паспортного стола специализировался в альтернативной генетике, поэтому считал, что знает меня лучше, чем я сама:
— Земля — это мама, семечко — это папа. Семечко падает в землю, и из него вырастает подсолнух. Значит, ты турчанка! Понимаешь? Турчанка!
— Нет, я все еще наполовину русская, наполовину турчанка. У меня русская мама и турецкий папа.
— Ты — турчанка!
— Дайте паспорт.
— Ты — турчанка!
— Дайте паспорт.
— Ты — турчанка!
22 ноября 1929 года одна большая семья вдруг исчезла. Шипит невидимое свежее клеймо на крепком, здоровом, кровь — живая вода теле моего прадеда. Кулак. Земля ушла из-под могучих крестьянских ног в Ярославской области. В пропасть затянуло все, что вмещало в себя его огромное, с избу размером, сердце: жену, детей, дом с книгами и патефоном, корову, кур, зеленые грядки.
Близкий друг, бежавший из России, привез тень моего раскулаченного прадеда. Приютив Митю под крышей своего турецкого дома в плесени, я будто бы дала кров кому-то, чья я кровь от крови, плоть от плоти. Украв дорогого мне живого человека у государства-левиафана, я украла у него давно почившего на Соловках мертвеца. Прячась за моим другом, тень дюди чинила трубы, собирала столы и шкафы, носила доски, заваривала липу.
Когда местный страховщик объявил, что он ярый сталинист, я обреченно спрятала лицо в ладонях, а оцепеневший Митя растерялся из-за языкового барьера. Одетый в старомодный твид турок пристал к нему на ломаном английском:
— Из России, да? Ты из России? Отлично, отлично! Ленина знаешь? Ленин! Сталина знаешь? Сталин — слышал? Обожаю Сталина, Сталин — хорошо, очень хорошо! Эрдоган — плохой диктатор, а Сталин — хороший диктатор! — Он повернулся ко мне, перейдя обратно на родной язык: — Любишь Сталина?
— Нет, он убил моего прадеда.
— Значит, было за что.
— Нет.
— Было-было, не спорь со мной.
Выйдя с медицинской страховкой на руках, Митя признался:
— Мой прадед был священником, и его расстреляли.
Для маленького консервативного городка вроде Джиде сам факт, что я поселила у себя мужчину, с которым не связана узами брака, — бунт.
Знакомые и незнакомые люди на улице и в магазине в первую очередь спрашивают: «Где твой отец? Кто твой муж?» Если нет связи с мужчиной, то нет и меня. Я ни русская, ни турчанка, я зудящее неудобство. Муха-цокотуха, звенящая над ухом.
Каждый раз, когда я слышу вопрос, муж ли Митя, я хочу расплакаться от отчаяния. Когда ты небинарная лесбиянка, подобное бьет по тебе в два раза больнее.
В турецком одно местоимение на всех, нет родовых окончаний. Из-за подобной языковой гендерной «слепоты» отец, который разговаривал со мной на русском, использовал по отношению ко мне и мужской, и женский род.
В детстве я зачарованно следила за танцующими кёчек на турецких свадьбах — это танцоры, мужчины, пляшущие в красочных юбках под традиционную музыку, они очень популярны на черноморском побережье. Иногда я гадаю, что было раньше, курица или яйцо, повлияло ли это как-то на мое становление.
«Это Чалым?» — спросил билетер на автобусной остановке, кивнув в сторону моего друга. Мы ехали в Кастамону подавать документы на ВНЖ. Я по привычке сжалась, готовясь к настырным вопросам про супруга. Из головы совершенно вылетело, что обычно жены берут фамилии мужей, а не наоборот. Видя мою растерянность, земляк добавил: «Это ваш брат?»
Брат. Глоток свежего воздуха спустя годы кислородного голодания. Брат — это равенство, поддержка и иногда даже общая цель. Брат — и я опять существую, пусть даже снова через мужскую призму. «По крови — нет, по духу — да», — ответил Митя куда-то в сторону.
По моим наблюдениям, для провинциальных турков война в Украине — это что-то далекое и почти нереальное. Но она тут, прямо под носом, доплывает минами по морю, пока они кидают мне в спину: «Харам! Шлюха!»
Всегда вежливо стучусь, если надо зайти к Мите. «Mi casa es su casa», — обычно с юмором отвечает Митя, когда я спрашиваю разрешения забрать свои вещи из стирки. Опомнившись, он добавляет: «Ирония этой фразы, конечно, в том, что на самом деле наоборот: это твой дом сейчас мой дом».
В ВНЖ другу отказали, он собирается уезжать в сентябре. Митя с самого начала говорил, что надолго в Джиде не задержится.
В моем родном турецком городке на Черном море царит разруха. Люди до сих пор живут в аварийных зданиях, мало где проведен газ, отсутствует отопление, часто отключают электричество и воду. В местной больнице мне не смогли зашить палец, когда я порезалась кухонным ножом. Дороги никакие. Междугородние автобусы стабильно ходят только летом.
Зато здесь самая красивая природа, свежие овощи и фрукты, дружелюбные уличные собаки и щедрые люди. Так и вижу туристическую брошюру: «Hoş geldiniz! Мирное небо над головой — объект Всемирного наследия ЮНЕСКО. Повестки сюда не придут. Оставайтесь. Пожалуйста».
Но Митя здесь не задержится, как и другие. Сколько бы я ни облагораживала турецкий дом в плесени, он никогда не станет московским. Монумент Рыфату Ылгазу не заменит статую Пушкина, а Черное море — Яузу и Москву-реку. Это место может значить очень многое для меня, но для бежавших из России или Украины оно лишь горькое напоминание о потерях.
Каждый второй советовал продать отцовскую квартиру. В ответ я только злилась и с еще большим упорством продолжала борьбу с колониальной политикой грибков.
Дом в плесени — все еще дом.
Мой дом.
Пытаясь восстановить два этажа дома, я надорвалась во всех смыслах: в апреле 2024 года мне поставили диагноз «клиническая депрессия». В июне 2024 года я приняла решение продать отцовский дом из-за нехватки сил и ресурсов для восстановления его в одиночку. Я решила, что мое главное наследство — это жизнь, и я выбираю прожить ее счастливо.