В России работает множество исследователей-полевиков — антропологов, этнографов, социологов, социолингвистов и других. Perito открывает новую рубрику совместно с антропологом Дмитрием Опариным, исследователем в лаборатории Passages (Université Bordeaux Montaigne) и соавтором подкаста «Тоже Россия» о наследии. Мы будем регулярно разговаривать с разными специалистами о том, как меняется их работа. Каждое интервью — рассказ об одной из граней жизни России сейчас.
Первый выпуск рубрики мы посвятили языку. Дмитрий Опарин поговорил с социолингвисткой Владой Барановой (Helsinki Collegium for Advanced Studies) о политизации языкового активизма и важности лингвистической демократизации и узнал, действительно ли российское государство представляет опасность для миноритарных языков.
Чтобы не пропустить новые тексты Perito, подписывайтесь на наш телеграм-канал и Instagram.
Дмитрий Опарин: Расскажи, пожалуйста, свою научную биографию. Чем ты занимаешься как исследователь? Какие сюжеты тебя волнуют?
Влада Баранова: Есть два самых больших поля в моей жизни, важных и эмоционально, и академически. Первое — это Мариуполь. Там живет две группы греков: одна — тюркоязычные, они называют себя урумы, их еще называют греко-татарами, а вторая — румеи, или греко-эллины. Я приехала туда впервые, еще учась в бакалавриате. В 2010 году у меня вышла книга «Язык и этническая идентичность. Урумы и румеи Приазовья» о том, как связаны язык и этническая идентичность, как эти разноязыковые группы осознают себя.
Позже я захотела на какое-то время сменить тему и поле, и меня позвали в экспедицию по изучению калмыцкого. Последние лет пять я занималась чувашским языком и ездила в Чувашию, в Пошкартский район [сейчас — Моргаушский район на севере республики, — Прим.ред.]. Параллельно я занималась социолингвистикой миграции в Санкт-Петербурге: исследовала, как устроен многоязычный город, как приезжие люди усваивают или не усваивают русский язык, как они используют или не используют свои родные языки. Мне было интересно, как устроено многоязычие визуально. У нас были прекрасные проекты с интерактивной картой многоязычных вывесок и объявлений, которую люди создавали, посылая фотографии через мобильное приложение LinguaSnapp SPb.
Сейчас ты больше всего занимаешься калмыцким языком. Какое место он занимает на карте языков России?
Калмыцкий, к моему величайшему сожалению, не находится в числе наиболее сохранных миноритарных языков России в отличие от тувинского, якутского, татарского. Это связано отчасти с историей депортации, отчасти с последующими трудностями сообщества. Но у калмыков есть собственный субъект федерации, Республика Калмыкия, и это относительно многочисленный народ. При этом реальная сохранность языка гораздо ниже, чем многих других языков республиканского уровня, даже чувашского, удмуртского, марийского.
А нет ли корреляции между богатством региона и уровнем сохранности титульного языка? В Татарстане и Республике Саха есть средства, а Калмыкия — один из бедных регионов, откуда уезжают жители.
Не уверена, что это работает настолько прямо. Тыва — пример очень небогатого региона, и в Бурятии тоже сохранность языка выше, чем в Калмыкии. В Ингушетии высокая сохранность языка и не очень хорошее экономическое положение.
Конечно, богатство региона влияет на возможности вкладываться в региональную языковую политику. В Татарстане очень много программ, которые поддерживаются республиканским правительством, — от летних лагерей для татароязычных детей до телевещания и выпуска подкастов и мультиков. Понятно, что чем беднее регион, тем меньше возможностей. Конечно, миграция тоже влияет. Но это не единственный фактор.
Ты говоришь, что на состояние калмыцкого языка повлияла депортация калмыков и другие бедствия. О каких бедствиях идет речь?
Одним из них можно действительно считать нынешнее плохое экономическое положение и высокий отток населения из Калмыкии. Еще одно — я бы даже не назвала это бедствием, но такая постдепортационная реакция — это стремление быть более русскими, чем сами русские. Еще очень ценится высшее образование. Все хотят, чтобы дети получили высшее образование, поэтому учатся и учат детей очень хорошо говорить по-русски, грамотный русский язык — это престижно.
Казалось бы, такая безусловно позитивная вещь — ценность высшего образования. Что может быть лучше для развития региона? С другой стороны, за этим стоит некая травма и попытка вписаться в контекст советского имперского проекта в качестве лояльной группы. На этом пути калмыцким языком люди готовы были пожертвовать.
Еще одна особенность Калмыкии — очень строгий, репрессивный контроль. В этнических регионах контроль был всегда устроен жестче, чем в Петербурге или Москве. Поэтому закрылись очень яркие молодежные вечеринки, когда люди собирались и вместе танцевали на центральной площади Элисты под домбру, под этнические мелодии. Участие требовало какого-то минимального знания языка, хотя бы возможности поздороваться. Но в целом оно предполагало просто символическое присутствие калмыцкой молодежи, репрезентирующей свою калмыцкость на улице Элисты. К сожалению, организатор вынужден был уехать, и эти мероприятия прекратились.
А какие языковые инициативы есть в Калмыкии?
Разнообразные и очень хорошие. Осознание того, что язык теряется, для калмыков младшего поколения стало очень важным. Я, например, очень люблю один кулинарный блог, его автор Байрт готовит и поясняет по-калмыцки, что он делает.
Есть один очень известный в Калмыкии анонимный стендап-комик «Заметки Манджика». На основе своих роликов в инстаграме он с командой снял несколько полноценных комедийных фильмов. Это пример популяризации «балдырского» калмыцкого, на котором говорят молодые калмыки, с большим количеством русских заимствований, со странными синтаксическими конструкциями. Балдырами в Калмыкии называют детей от смешанных браков, балдырский язык — это когда калмык говорит плохо, с русским акцентом. Идея в том, что на балдырском тоже можно говорить смешно, модно и интересно, и люди имеют право говорить так, как они говорят. Это очень важная мысль, и я надеюсь, что она будет распространяться.
Калмыцкий сохранится, если на нем будет говорить много людей, желательно младшей возрастной группы. И, конечно, когда они начинают говорить, то говорят не на высоком архаичном красивом калмыцком.
Мне кажется важным, чтобы тот или иной миноритарный язык стал модным, чтобы его знание стояло в иерархии престижа максимально высоко. Тогда, как я предполагаю, о языке начнут думать не только носители языка, которым он достался с детства, или не только языковые активисты, которые пытаются сделать очередной проект, а обычные семьи с несвободным языком. В советское время миноритарный язык часто ассоциировался с деревней, с пожилыми. В последнее время я такого не встречал. Наоборот, престижно знать свой язык. Человеку было стыдно на нем говорить, а теперь стыдно его не знать. Одна чукчанка, я помню, мне сказала, что сначала вы запрещали нам говорить на «иностранном» и смеялись, что мы не знаем русский или говорим с акцентом, а теперь вы говорите, что мы не знаем свой родной язык, потеряли культуру. И там стыдно, и тут стыдно.
Ужасно, да, на самом деле. В языке много слоев, и всегда присутствует не только текущий контекст, но и память о предыдущем состоянии. Поэтому люди помнят о том, как за язык преследовали или как это было немодно.
В Калмыкии калмыкоязычных в 2000-е годы дразнили «колхозниками» или «гасконцами». Отдельный человек существует со всеми этими символическими уровнями и пытается им противостоять. Я тоже вижу во многих сообществах рост престижа миноритарных языков, это модно, здорово и хорошо — говорить на родном языке. При этом есть и стигматизация тех, кто не говорит, и стигматизация тех, кто говорит, но плохо.
Но это связано, на самом деле, с языковой идеологией в России в целом, она монолингвальная и ориентирована, как пишет американский лингвист Джеймс Милрой, на стандартизацию. Русский должен быть очень стандартным, единым, на нем нужно говорить красиво. И вот удмуртский, калмыцкий, чувашский тоже должны быть такими. Поэтому важно, когда в проектах вроде стендапа Манджика пытаются говорить на смешанном языке.
А есть ли проекты в России, связанные с языковым активизмом, но не символические, а действительно влиятельные?
Символические тоже имеют влияние, они дают первый толчок. Как здорово говорить на своем родном языке! Какие тебе дает это преимущества? Или почему ты не говоришь на своем родном языке?
Но, конечно, люди часто выделяют то, что имеет более долгосрочное действие, и это прежде всего работа с детьми. Самый эффективной программой, которая позволяет ревитализировать, то есть вернуть язык из почти что исчезнувшего состояния, является языковое гнездо. Это когда для детей в условиях детского сада или какого-то другого сообщества воссоздается ситуация, когда есть взрослые, говорящие на миноритарном языке. В России только один успешный проект языкового гнезда, в Карелии, который делает Наталья Антонова из «Дома карельского языка». Это очень трудоемкая работа, но и эффект от нее значительный.
Яркие и короткие вещи тоже очень важны. На сохранение языка влияет все, что делает язык модным, все, что делает язык доступным и частью повседневности молодого поколения. Чем-то таким, что не просто лежит в бабушкином сундуке и периодически достается на фестивали, а действительно становится частью городской культуры, частью молодежной культуры, частью онлайн-общения и разных интересных сетевых проектов. Это очень здорово происходит, например, в Ижевске или Казани.
Значимо все, что дает возможности, связанные с языком. Вот Василий Харитонов, лингвист, преподаватель нанайского языка в одном из сел Хабаровского края, считает, что хорошо бы иметь среднее образование типа техникума с важными, интересными, востребованными специальностями на миноритарных языках. Или вот в Якутии был проект, когда курсы по монтажу и влогам были доступны только на якутском. Хочешь? Здорово, ты можешь пойти. Если хорошо знаешь якутский, ты научишься монтировать видео — то, чего хотят многие подростки. Не знаешь? Ну, извини, подучи якутский и приходи в следующий раз. Специально учить язык довольно скучно, а когда мы на языке учимся готовить мясо или снимать влоги, — совсем другое дело.
Почему тема миноритарных языков такая болезненная? Почему она так политизирована?
Язык вообще очень политизирован, и это не только российский контекст. Возможность или невозможность иметь таблички на баскском языке в Испании — очень болезненный для басков вопрос. Но, как ни странно, это не самые важные вещи для сохранения языка. Для сохранения языка не так значимо, будут ли таблички, а то, на каком языке будут говорить с детьми в детском саду или дома. Но наибольшую символическую значимость имеет школьное преподавание или вывески, то, что регулирует государство.
А это от государства зависит, будут ли говорить в семье на языке с детьми?
Прежде всего это зависит от сообщества. Но государственная языковая политика, безусловно, влияет. Важен общий контекст, в котором находилась этническая группа, насколько они осознавали себя преследуемыми, насколько они понимали, что их язык непрестижный, насколько по отношению к этой группе были осуществлены прямые политические репрессии, например депортации.
Как можно охарактеризовать государственную языковую политику в России после распада СССР?
Мне кажется, что не было одной истории для всей России, и мы не начали с чистого листа. Память о депортации у калмыков, или, наоборот, представление о том, что карельский язык сейчас продвинет нас и сделает частью финно-угорского мира.
После распада СССР те же люди продолжили заниматься языковой политикой. Учебники просто переиздавали, и только в начале 2000-х появились новые. Это была большая проблема. Старые учебники были написаны еще в 1960-х годах и ориентированы на детей, которые хорошо владеют языком.
Если пытаться выделить какие-то общие черты, то после распада было ощущение, что теперь можно предпринимать символические политические действия, направленные на поддержку языка. Но на самом деле работы с языком было явно недостаточно. Видимо, ресурсов было мало.
Потом началась ползучая централизация и ограничение языковых прав. Именно на этом фоне во многих регионах появился больший запрос на использование миноритарных языков, на поддержку. Часть региональных элит на это откликалась.
Давай поговорим о поправке 2018 года, согласно которой изучение в школе титульного языка в национальных республиках России перестало быть обязательным, а стало добровольным, по заявлению родителей.
В 2017 году Владимир Путин произнес речь о том, что никого нельзя принуждать учить язык. В 2018 году поправку приняли. Это вызвало много переживаний, было большое эмоциональное давление на родителей при выборе языка обучения, начались протесты в регионах, которые были довольно жестко подавлены, особенно в Башкортостане и Татарстане. Ощущение несправедливости, связанное с этим законом, сильно повлияло на всех носителей миноритарных языков. При этом было заметно, что вне государства люди создают много замечательных вещей. Языковой активизм был всегда, и в последние 10–15 лет он стал заметно расти.
Моя вторая книга «Языковая политика без политиков. Языковой активизм и миноритарные языки в России» получилась немного о том, что могло бы быть. Мне захотелось написать о том, что, даже несмотря на официальную языковую политику, многое можно делать bottom up, снизу, и как много можно поменять, на что можно отреагировать. Но в нынешнем контексте и этот вариант языковой политики не очень возможен.
Как ты видишь эту трансформацию?
В последние годы, особенно во время пандемии, сложились прекрасные онлайн-сообщества, форумы и группы: «Страна языков», «За языки РФ» и другие. Раньше языковые активисты знали только своих, тех, кто еще что-то делает для сохранения калмыцкого или, например, бурятского.
С развитием сообществ языковые активисты начали обмениваться мнениями, встречаться, организовывать сетевые проекты. Была замечательная серия видеоконференций «Передовые практики сохранения языков народов России», где рассказывали про детский билингвизм в якутском или удмуртском, обсуждали, как рисовать комиксы, как сделать раскладки для телефона или голосовой помощник. Увы, эти сетевые инициативы рассыпаются, слишком много проблем, часть языковых активистов уехала из страны.
Исследователи часто выделяют в языковом активизме два направления. Первое — это защита языковых прав, общественное движение в поддержку языка (language advocacy), по определению лингвистки из Университета Осло Халей де Корн. Это когда языковой активизм становится частью гражданского активизма, борьбы за права, за включение языка в систему образования, за возможность проводить голосования или какие-то мероприятия на родном языке. Защита языковых прав — это все, что касается включения в закон и трансформации на большом политическом уровне.
И вторая часть — это культурные инициативы. Российские языковые активисты, может быть потому, что они существовали в репрессивном режиме, ориентировались на культурные и собственно языковые проекты: снимали мультики, записывали рэп, делали бесплатные курсы.
Очень немногие занимались языковым активизмом как защитой языковых прав — с требованием не менять закон об образовании или соблюдать действующее законодательство. Есть известное видео, в котором коми-активист требует, чтобы судья говорила с ним на коми. Но в целом это направление всегда было очень мало развито.
Сейчас же языковые активисты почувствовали, что невозможен никакой языковой активизм без борьбы за права и внятной политической повестки, связанной с языком и правами миноритарных групп. И они радикализировались, двинулись в направлении защиты языковых прав, что стало совершенно не совместимо с тем языковым активизмом, который ориентирован на коллаборацию с государством, на сотрудничество.
«Коллаборация» сейчас звучит не очень, но она до этого совершенно не обязательно имела такой пренебрежительный оттенок. Часть языковых активистов предполагает продолжение такого рода сотрудничества и работы. Например, в начале июня 2023 года в Москве, на Красной площади, прошло мероприятие «Литературный мегаполис», посвященное разным культурам и языкам.
А та часть, которая очень сильно радикализовалась, считает, что языковой активизм теперь невозможен без пересмотра языковых прав, без общественного движения, без внятной деколониальной повестки.
У Гузель Юсуповой и Карины Озеровой в 2021 году вышла статья о том, что в современной России у разных этнических сообществ нет возможности политического разговора и поэтому они заменяют политический разговор культурным. Отсюда горизонтальные инициативы по сохранению языков на местах. Это в том числе политический язык, просто завуалированный. Теперь такая возможность есть, но только у тех, кто уехал.
Да, у оставшихся такой возможности, конечно, нет. Гузель Юсупова связывает это с политикой, со страхом и ожиданием репрессий. И также она показывает, что многие инициативы уходили из офлайна в онлайн как в более безопасное пространство. Но я не уверена, что речь идет только о страхе. Многие из тех активистов, с кем я делала интервью, действительно просто хотели заниматься языковыми проектами.
У нас очень слабая политическая культура в целом, поэтому люди волей-неволей уходят в сторону культуры и не говорят о политике.
Да, и во многих республиках это заметно. У антропологини из Университета Индианы Кэтрин Грабер есть в книге замечание о бурятских медиа. Со своим американским опытом она ожидала, что все будут говорить про права коренных народов, но эти слова, эта риторика, этот дискурс оказались к российской неприменимы. Люди почти никогда не использовали понятие «коренные». Им активно пользуются те, у кого есть внешняя категория «коренные малочисленные народы Севера», нивхи или удэгейцы например, но те, у кого есть республика, почти не пользовались этими словами.
Сейчас мы видим, как среди активистов распространяются и эти идеи, и сам язык. Чаще стало звучать слово «коренной», говорят про деколониальность, империю. Я вижу это на примере эмигрантского сообщества калмыков и бурят в Улан-Баторе в Монголии.
Деколониальные идеи и разговор об империи — все равно идеи меньшинства, молодых и более-менее образованных людей. Они не находят ни понимания, ни поддержки, я предполагаю, у большинства. Или я не прав?
И да, и нет. Они сейчас, и правда, стали уделом небольшого числа людей, которые в основном выехали за пределы региона. Люди ищут ответы: что происходит? Почему им опасно оставаться жить в Калмыкии, Бурятии или Тыве? Но те идеи, к которым они апеллируют — несправедливости вымывания ресурсов из региона в центр, несправедливости участия в войне разных групп и представителей разных регионов, — эти идеи легко находят поддержку.
Мы уже долго говорим о языковом активизме, но что это такое?
Это интересная история, потому что не все языковые активисты называют себя этими словами. По сути, языковой активизм — это любая деятельность, которая направлена на поддержку, восстановление языка, находящегося в уязвимом положении, или на рост числа носителей языка.
Учитель начальной школы — языковой активист?
По умолчанию нет, но если этот учитель, используя свой опыт преподавания языка, делает мультик и выкладывает его в интернет, чтобы люди выучили миноритарный язык, то это уже деятельность языкового активиста.
Но многие занимаются популяризацией языка, его преподаванием и встроены в государственную систему. Они вещают на государственных каналах, на радио, они преподают в государственных школах, и они в целом часть этой государственной политики многоязычия, какой бы декоративной она ни была. Где здесь активизм? Активизм всегда подразумевает какую-то оппозиционность, что-то неформальное, негосударственное или нет?
На самом деле, нет. Биографии языковых активистов текучи, и они действительно могут в какой-то момент кооперироваться с официальной языковой политикой. Но активизм предполагает, что это идущие снизу проекты, которые люди сначала придумывают для себя, а потом уже ищут поддержку. При этом степень личной лояльности государству может быть очень разной, и значительная часть языковых активистов России хотели, а некоторые до сих пор хотят выстраивать совместную работу с государством.
И надо сказать, что при нормальном политическом устройстве это как раз даже необходимо, потому что языковую политику не создать только на коленке. При этом, если языковая политика делается только государством, она очень немобильна. Языковой активизм умеет быстро реагировать на региональные особенности и отличия, на меняющиеся технологии, распространение TikTok, все что угодно.
Главные вехи, когда государство негативно вмешивалось в региональную языковую политику, — это 2017–2018-й и 2020 год, когда приняли поправки в Конституцию о русском языке как государственном. Первое — практическое вмешательство, второе — достаточно символическое. Получается, государство шло к этому планомерно?
Да, идеи централизации и сокращения автономности довольно старые. Предшествующие реформы напрямую языка не касались. Например, реформа образования в 2007 году привела к значительному сокращению так называемого регионального компонента. Очень многие вещи, связанные с местной историей и миноритарными языками, литературой, помимо имеющихся предметов «родной язык и литература» и «родной язык», осуществлялись в границах этого 25-процентного регионального компонента. Это был очень значимый шаг.
Некоторые исследователи, например специалистка по миграциям, исламскому образованию и культурной политике в Татарстане Диляра Сулейманова, считают, что введение ЕГЭ также повлияло на языковую ситуацию. Формат экзамена предполагал, что все больше ориентируются на написание его на русском языке [ЕГЭ/ОГЭ можно сдавать по родному языку, но мало где разработаны стандарты. Чаще всего ОГЭ в 9-м классе по родному языку сдают в Башкортостане и Татарстане. ЕГЭ, например, по математике на родном языке сейчас сдать невозможно. — Прим. автора].
Мы рассматриваем государство последних лет как врага миноритарных языков?
Сейчас да, в какой-то степени. Языковая политика последних лет не была однозначной, как и этническая. С одной стороны, она содержала репрессивные векторы вроде изменения закона об образовании, в котором отменялось обязательное преподавание миноритарных языков и оно становилось дополнительным, по выбору — такому сомнительному выбору, который часто приводил и приводит к русификации.
Или какие-то символические моменты вроде изменений в Конституцию и идеи о государствообразующем народе и языке, что стало сильным символическим ударом по миноритарным языкам. На фоне различных ограничений в этнических республиках это приводило к тому, что в каком-то смысле государство выступало в качестве врага.
С другой стороны, в России продолжали действовать программы поддержки и миноритарных языков, и межэтнического разнообразия. Они работают и сейчас. Часть языковых активистов считает, что даже в этом политическом контексте нужно стараться, чтобы государство поддерживало выпуск учебника на миноритарном языке или давало деньги на то, чтобы снимать мультики.
Какой ты видишь государственную политику, которая была бы, наоборот, положительной?
Какой могла бы быть идеальная языковая политика? Я думаю, очень гибкой и связанной с локальным уровнем, с языковыми активистами — они действительно быстрее всего реагируют на меняющуюся повестку, на запрос со стороны носителей. Они лучше знают, что нужно сообществу. Зонтиковая часть языковой политики могла бы быть прописана, но только самые важные вещи, например что все языки равны.
Второй момент, который мне кажется очень важным. Языковые права — это права индивидуального уровня, как любые права человека. А у нас все время говорят о языковых правах как о групповых, при этом часто в привязке к территории. А вообще-то языковая политика должна быть ориентирована на права индивида, чтобы это не были прописанные права коренной группы, которая живет в селе, кучно, коллективно, а чтобы это были бы права каждого человека из этой группы.