0%
    Подчинение территории: как Советский Союз и его наследница Россия обращаются с ресурсами, людьми и природой

    «Когда ты уже знаешь правых и виноватых и за чью сторону играешь, ты неизбежно обедняешь свою работу»

    Интервью с антропологом Валерией Васильевой из Центра социальных исследований Севера

    Все чаще поднимается вопрос освоения российской Арктики и Северного морского пути, который в условиях глобального изменения климата может стать новой транспортной артерией из Атлантического океана в Тихий. Но что собой на деле представляют северные поселки и порты? И как складывается жизнь коренных кочевников в этих местах? О логистике в снежной пустыне, дефиците товаров, сложностях добычи оленя и особенностях антропологической работы на Севере мы поговорили с Валерией Васильевой, старшей научной сотрудницей Центра социальных исследований Севера Европейского университета в Санкт-Петербурге.

    Perito запустило авторскую рассылку для читателей — в каждом выпуске редакторки выбирают одну из публикаций и предлагают углублённый контекст и размышления по теме. Мы также открываем книжный клуб, где будем читать современную незападную литературу, обсуждать вопросы истории, идентичности и постколониального опыта. 

    Валерия Васильева
    Фото: Личный архив Валерии Васильевой

    Долганы и советизация Севера

    Ты в основном работаешь в поле с долганами. Как бы ты их описала?

    Долганы — это интересная группа. Классическая этнография любит описывать их как результат слияния эвенков, якутов и русских, которое произошло вокруг инфраструктуры. На Таймыре к XIX веку сформировался Хатангский тракт, похожий на почтовые ямские тракты в европейской части России, только вместо лошадей использовались олени. С работой местных жителей по его обслуживанию и многочисленными смешанными браками связывается выделение долган как отдельной этнической группы.

    Слово «долганы» появляется примерно в середине XIX века, и часто их называют самым молодым этносом России. Язык близок к якутскому, тюркская группа, с долей эвенкийской лексики. По культуре долганы, скорее, похожи на эвенков, но в Якутии есть научная традиция, причисляющая их к северным якутам. Это довольно типичная история — то, как мы именуем ту или иную группу, больше связано с политикой, а не с наукой.

    Как у долган развивались отношения с Советским Союзом, что с ними происходило в советские времена?

    Примерно то же, что и с другими: в 1920–1930-е годы коллективизировали хозяйства, раскулачивали. Шаманы, как религиозные деятели, тоже подпадали под репрессии. Долганы были кочевой группой, и, как и других кочевников, их попытались «заземлить» — так в 1930-е годы появились поселки.

    В поселках, которые возникли вокруг культбаз, развивалась советизация: проводили ликбезы по гигиене, учили грамотности в школах, модернизировали в соответствии с новыми стандартами государства. И вторая волна перевода на оседлость — это 1960-е годы, образование совхозов. Бытовое кочевание попытались заменить производственным, когда мужчины, как на вахту, выезжают в тундру, окарауливают своих оленей и возвращаются в поселок.

    Конечно, на практике это не всегда работало. Например, люди получали квартиры в поселке и продолжали кочевать.

    И как поступали в таких условиях охотники?

    Охотники и оленеводы в дореволюционное время — это одни и те же люди. В советское время эти отрасли разделили. Совхозы на Таймыре обычно были смешанными — оленеводческими, рыболовецкими, охотничьими, — но бригады специализировались на чем-то одном. За охотниками закрепляли определенные точки, на которых они обязаны были охотиться и вокруг которых прокладывались охотничьи тропы, путики.

    Например, в советское время активно добывали песца с помощью пастей — ловушек, которые объезжали с определенной периодичностью. Другой пример охотничьего хозяйства — госпромхоз на центральном Таймыре, который организовали в 1970-х для отстрела дикого оленя. Охотничьи точки стояли на берегу реки в ряд, на переправе оленя стреляли, считали и вывозили.

    Способы охоты сильно изменились под влиянием Советского Союза и технологий: очень модифицировалось оружие и транспорт. Раньше ты стоял с прирученным оленем-манщиком, и он подгонял к себе диких оленей. Часами можно было ждать. А сейчас это импортные скоростные снегоходы, на которых ты едешь со скоростью оленя и прямо на ходу его отстреливаешь. В духе вестернов.

    А что тогда происходит с поголовьем этих животных?

    Сейчас говорят, что поголовье сокращается. Но на самом деле мы не знаем, у нас нет данных. С советского времени оленей очень долго не считали. Речь идет в том числе об изменении путей миграции под влиянием охоты, потому что олени тоже не дураки, стараются избегать мест охоты. Плюс климатические изменения, из-за которых олени смещаются дальше на север. Поэтому охотиться стало сложнее: приходится ездить все дальше.

    В советское время была обратная проблема: диких оленей было так много, что они уводили домашних. Домашний олень видел пробегающие стада диких и решал: я лучше с чуваками пойду. Собственно, для решения этой проблемы и организовали госпромхоз. Но на центральном Таймыре оленеводство в советское время все же не спасли. Зато хорошо себя чувствует ненецкое оленеводство на левобережье Енисея, и до недавнего времени еще теплилось долганское оленеводство на восточном Таймыре. Я первый раз там оказалась в 2015 году, и суммарное поголовье было около 10 тысяч. А сейчас это примерно 500 голов на весь район, и для тундрового оленеводства это ничтожные цифры.

    Такое падение численности связано с тем, что мер поддержки от региона было недостаточно, а на коммерческие рельсы при существующей логистике это поставить невозможно. Люди, которые всю жизнь кочевали, делают это на остатках энтузиазма. Но они стремительно стареют, а для молодежи гораздо разумнее пойти стрелять дикого оленя: это деньги в семью приносит. Кроме того, совсем близко Якутия, где есть оленеводческое предприятие — преемник совхоза и условия труда гораздо выгоднее.

    Таймырские поселки
    Фото: Личный архив Валерии Васильевой

    «Ты страдаешь, потому что тебе очень интересно»

    Расскажи немного о себе. Как ты стала заниматься антропологией и почему?

    Я редкий случай очень ранней профориентации. Есть такой Аничков дворец в Питере, допобразование для детей. И там был кружок по социологии, куда меня зазвала подружка. Преподавательница быстро все про меня поняла и посоветовала присмотреться к антропологии. И я действительно поняла, что мне туда, потому что меня всю жизнь тянуло в какие-то дальние странствия.

    Правда, в детстве я путешествовать особо не могла: я из довольно бедной семьи и до окончания школы никуда не ездила. Потом, в 17 лет, я просто взяла и поехала автостопом, и вот первые пять лет моего образования — это автостопное образование. Мне не очень понравилось на соцфаке, поэтому я решила заняться практической антропологией. Последние полгода написания диплома я провела, сидя в Таиланде и продавая экскурсии русским туристам. Можно было бы там навсегда и остаться, но я поняла, что мне все же хочется действовать в рамках науки.

    А как ты попала в исследования Севера?

    Не могу сказать, что я всю жизнь мечтала заниматься именно Севером, но так сложилось, и я безумно рада. Меня всегда интересовало движение, все, связанное с мобильностью, перемещениями. И я в какой-то момент выяснила, что в России существуют зимники. Это и не дороги, и не бездорожье, а проезжие пути, которые существуют несколько месяцев в году. Три месяца в году города и поселки между собой по земле связаны, а все остальное время нет. Меня заворожило вот это мерцание инфраструктуры, характерное для Севера.

    Все российские реалии, которые мы знаем и любим, есть на Севере. Но это немного параллельная реальность. С одной стороны, те же выплаты каких-нибудь пособий по безработице или за детей, а с другой стороны, эти законы здесь преломляются совсем по-другому. И ты вроде бы в той же стране, но с большими поправками.

    Я сейчас подумала, что эта завороженность — один из главных внутренних двигателей для антропологов.

    Антропология вообще для специфического склада людей, которым нравится бесконечно страдать. Ты страдаешь в поле физически, ты страдаешь в поле морально. Но все это компенсируется тем, что тебе безумно интересно и хочется во всем разобраться. Правда, нормальному человеку в целом не объяснить для чего. У нас даже нет великой гуманитарной миссии: ты никого не спасаешь, ты чаще всего не придумываешь никаких программ. У фундаментальной науки нет прикладной цели. Поэтому объяснить, что ты, не знаю, страдаешь потому, что спасаешь жизни, ты не можешь. Ты страдаешь, потому что тебе, вообще-то, очень интересно.

    Некоторые студенты на факультете с самого начала выбирают тему, от которой их мутит, но считают, что это им поможет для отстранения. А мне кажется, что это работает в каком-то одном проценте случаев. Когда ты ненавидишь свою тему к концу исследования — это абсолютно нормально. Но когда в самом начале ты подходишь к тому, чем ты столько лет собираешься заниматься, с отвращением, неприязнью и вообще какими-то отрицательными эмоциями, прям очень мало шансов, что закончишь.

    Антропология — это какой-то путь, где нет денег, нет стабильности, нет публичности, известности. То есть ты можешь это все получить, но сам путь тебе таких результатов не даст, ты должен прикладывать отдельные усилия.

    Да. И ты будешь заниматься уже не совсем наукой, ты будешь заниматься популяризацией науки или научным менеджментом. Я закончила магистратуру одиннадцать лет назад, одиннадцать лет я в этом бизнесе. До сих пор моя зарплата постоянно скачет, потому что она всегда складывается из нескольких грантов, какой-то базовой ставки, подработок там и тут. И при этом я хорошо понимаю, что мне еще повезло: я трудоустроена в научном центре на постоянной позиции, а не в программе длительностью один-два года, как постдоки в Европе или США. Так что да, это реально про любовь.

    Фото: Личный архив Валерии Васильевой

    Поле

    Что такое поле и зачем оно антропологу?

    Сейчас поле может быть и дома. Но если мы начинаем с классической антропологии, это всегда были какие-то дальние страны. Антропология — колониальная наука, и начиналась она именно с колониальных стран и антропологов, которые в эти колониальные страны приезжали для исследования местного населения.

    Основной метод антропологии — длительное проживание вместе с людьми, включенное наблюдение. До сих пор во многих местах остался классический подход тринадцати месяцев полевой работы: прожить с людьми годичный цикл плюс месяц про запас. Моя коллега Ксения Гаврилова только что провела как раз почти год на Чукотке, потому что решила делать PhD в Оксфорде, и там это стандарт. Притом что перед этим у нее было десять, а то и пятнадцать лет более короткой полевой работы. У нас это обычно месяц-два-три с постоянными возвращениями. По ее мнению, разница есть, насколько долго ты пребываешь в сообществе, как меняется твоя роль, как глубоко можешь заглянуть.

    Антрополог в поле живет с людьми, наблюдает их повседневную жизнь. Есть строгие методики фиксирования наблюдений. Ты пишешь полевой дневник и иногда даже не знаешь, зачем включаешь те или иные моменты, а потом оказывается, что именно это тебе и было нужно.

    Мы с тобой говорили о страданиях. А что за страдания ждут антрополога на Севере?

    С физическими страданиями все понятно. На Севере ты все время мерзнешь. Кожа постоянно обморожена. Телу плохо, непривычная среда, непривычная еда, страдает желудок.

    Мое основное поле — это удаленные поселки на границе Таймыра и Якутии, где с фабричными, магазинными товарами все довольно плохо. В обиходе есть базовые продукты: крупы, сахар, мука, — а остальное… Очень дорогой завоз. Да и люди привыкли питаться мясом и рыбой, это нормальная диета. Все эти крупы только в советское время появились в их рационе. Поэтому если суп, то это кусок оленины в бульоне, морковка и лук. Кусок обычно огромный: ты что, настолько бедный, что не можешь себе позволить нормальный положить? То, что я варю каждую неделю дома, для людей на Севере просто оскорбление. Я всегда стараюсь об этом помнить, когда ко мне приезжают в гости, и кладу мяса в три раза больше.

    Конечно, когда твоей диетой резко становится сплошной белок, становится сложно. Хорошо, если какая-нибудь картошечка есть, но к весне завезенные прошлым летом овощи начинают прорастать, у картошки уже побеги из глазков сбегают куда-то в теплые края. Лук и капуста к концу весны выглядят как узники Освенцима.

    Еще страдает интимность, потому что ты не привык к тому, как все здесь устроено. В моем поле у людей очень маленькие кочевые жилища — балки, такие домики на полозьях. В поселковых квартирах примерно так же: у тебя может быть своя кровать, но ты все равно на виду. Туалет — ведро, которое в лучшем случае огорожено занавеской. И оно на кухне, вход в которую прямо с улицы. Бывают сюрпризы: ты сидишь на ведре, а к тебе гости заходят.

    Кстати, к тебе часто приезжают гости из поля? Как ты вообще выстраиваешь с ними отношения?

    В целом северное население, как ни странно, очень подвижно. Каждый отпуск они путешествуют по России, у северян есть льготы: оплата дороги по России раз в два года. Отпуск — это возможность получить товары и услуги, которых нет дома: к стоматологу сходить, купить что-то. Ездят часто к родне, и в Питере у людей куча родственников. В Университете Герцена есть Институт народов Севера, где учатся ребята из поселков, и многие после этого остаются жить в городе. И когда мои информанты приезжают, мы всегда видимся, они приходят ко мне в гости, мы ездим за город с шашлыками. И я очень рада их видеть, потому что у меня даже не каждый год получается в каждом конкретном месте бывать.

    Фото: Личный архив Валерии Васильевой

    Как ты думаешь, должна ли быть у антрополога грань между дружбой и такими исследовательскими отношениями с информантами? Как ты для себя определяешь эту границу?

    Важно, чтобы люди четко понимали, чем ты занимаешься. Но я не чувствую себя скованной обязательствами не дружить с ними, держать дистанцию. Это близкие люди для меня.

    У меня есть любимейшее семейство с пятью сестрами, одна круче другой, полный матриархат. И я стала думать, что им приготовить. А у меня всегда что-нибудь северное в холодильнике есть. Нашла язык оленя. Варила его долго, а это сложно — правильно язык сварить. Сестры приходят и ржут: «Мы этого языка в поселке 10 раз поедим!» С тех пор я больше языки не варю и заказываю суши и пиццу, когда ко мне приезжают долганские семьи.

    Приезжаешь в Италию, а тебе борща. Можно понять!

    Да. Несколько раз мне в поле пытались приготовить курицу, серую, резиновую, миллион раз перемороженную — год она путешествовала и доехала, наконец, до этого поселка. Стоит она очень дорого. «Ведь ты, наверное, скучаешь по своей еде». А ведь оленье мясо в сто раз вкуснее. Я обожаю его, и рыбу всю эту тоже люблю.

    Понятно, что когда отношения уже выстроены, становится намного легче. Ты сказала, важно, чтобы люди понимали, чем ты занимаешься, но ведь люди никогда же этого не понимают.

    Да, именно поэтому так важно максимально приблизиться к этому пониманию, хотя бы на пальцах. И я не могу сказать, что становится легче по мере развития отношений с людьми. Всегда остается напряжение. Приехала как-то ко мне семья, которую я знаю давно, и девятилетний мальчик спросил: «А Лера нам вообще кто?» Возникла неловкая пауза. Тогда меня назвали подругой сестры. И сделать с этим ничего нельзя, потому что я в нормальную классификацию никак не попадаю.

    Есть и особенности моего образа жизни. Когда у меня были долгие отношения, людям было проще отнести меня к определенной понятной категории. А сейчас чем старше я становлюсь, тем чаще возникает вопрос: почему ты не замужем, где твои дети?

    Расскажи, как ты научилась кататься на снегоходе! Мне кажется, что в российском обществе для женщины это довольно оригинально.

    Про снегоход я хочу тебя разочаровать: это не очень сложно. Скутер, просто на гусенице. У него одна ручка для ускорения и руль. К тому же я занимаюсь в основном темой мобильности, и мне надо много ездить. Моя диссертация была посвящена именно тому, как люди на севере перемещаются на снегоходах.

    Первый раз меня посадили за руль после пяти часов пути. Водитель устал и сказал: теперь ты, а я посплю пока. Я села и поехала. Женщины, правда, реже водят, но это не значит, что они не умеют. В случае необходимости кто угодно садится за руль.

    Что в целом о гендерных отношениях скажешь?

    Есть четкое гендерное разделение. Женщины в таймырских поселках чаще работают на бюджетных местах: в администрации, на почте. Мужчины занимаются продажей настрелянного оленя. Но это скорее взаимодополняемость, чем неравенство. Базовая ячейка — это семья, одной женщине и одному мужчине сложно существовать в этом сообществе. Женщине трудно дрова колоть, уголь таскать, охота и рыбалка тоже мужская прерогатива.

    А принятие решений?

    По-разному. Хочется сказать, что женщины решают, а мужчины выполняют, но это большое упрощение. Точно нет такого, что мужчина все решает, а женщина подчиняется.

    Фото: Личный архив Валерии Васильевой

    Северные поселки, правила охоты и 200 километров до большого магазина

    Расскажи, как живут северные поселки.

    Довольно много мелких поселков, которые живут просто для самообеспечения — такое наследие советского времени. Работа есть только в бюджетной сфере: школа, детский сад, администрация, СДК, почта. Эти рабочие места занимают женщины, а мужчины заняты промыслом.

    Это, как правило, неформальный заработок, и я очень не люблю слово «браконьеры», потому что у нас все довольно плохо с природным законодательством. Оно написано для всей страны, не соответствует сезонам и другим региональным особенностям. Поэтому способа легально что-то добыть иногда просто нет: олень идет в другое время. Даже просто на пропитание нужно больше, чем написано в законодательстве. Восемь разрешенных туш в год — это очень мало для большой семьи. Камчатка, где приезжают, вырезают икру и бросают рыбу, — это одна история, а в таймырском поселке просто и деньги, и еду достать больше неоткуда.

    Что там, кстати, с электричеством, коммунальными услугами?

    Электричество в поселке — от автономной дизельной электростанции. Топливо завозят на год, это все субсидируется. Кроме того, жилье в основном муниципальное, никто ничем не владеет. Поэтому и рыночной ценности у него никакой нет, нет в принципе купли-продажи недвижимости.

    С какими социальными проблемами сталкиваются люди в поселках?

    Первое, о чем всегда всем хочется поговорить, — это алкоголизм. Много стереотипов. Но проблема тут не в коренных жителях, как принято думать, а вообще в условиях жизни. В Архангельской области с преимущественно русским населением проблема алкоголизма ровно такая же. Уровень жизни местами очень низкий, и даже нет перспективы. Проблема Севера в том, что там ничего не может быть рентабельным. Даже завоз продуктов — это убыточно без субсидии. И при этом образ жизни уже изменился, кочевание не автономное, у людей сложились потребности в промышленных товарах. И мы видим, как помогает в этой ситуации человеческая инфраструктура, как социальные связи восполняют дефициты. Например, отпуска — часть такого годового цикла, когда ты едешь к родным, лечишься, закупаешь одежду и медикаменты. Так же и с завозом продуктов: ты на год вперед должен спланировать все, что тебе могут привезти.

    Очень интересно складывается жизнь предпринимателей в северных поселках. Владельцы магазинов — это часть сообщества, они очень глубоко встроены в эти отношения и выполняют много социальных функций. Предприниматели работают как отдельная поселковая организация: снабжают школу шоколадками, когда нужно поздравить детей с праздниками, а закупить нет денег. Или кому-то нужно завезти диван, и предприниматель придумывает, как этот диван запихнуть в свой контейнер.

    Повседневной мобильности тоже очень много. Восточный Таймыр очень близко к Якутии, где зимник идет почти до крайнего поселка. Туда дешевле завозить товары, чем на Таймыр, где есть только авиадоставка. Поэтому люди ездят туда 200 километров на снегоходе, чтобы купить продукты, запчасти. Это дорого, но более дешевых альтернатив нет.

    Именно поэтому так важен отстрел дикого оленя. Его пытаются запретить, контролировать, Росгвардия прилетает в поселки. Меня это возмущает до глубины души: ребята, вы сначала придумайте альтернативу какую-то в жизни этим людям, откуда они еще могут деньги брать?

    Фото: Личный архив Валерии Васильевой

    Северный морской путь

    Я люблю рассматривать спутниковые снимки, и я много рассматривала дельту Лены — когда-то хотела организовать туда путешествие. И там есть поселки, очень удаленные от всего. Знаешь ли ты, чем они живут?

    Там Тикси и Быковский. Быковский похож на то, что я описываю. А Тикси — это другого типа поселок, это великий порт Северного морского пути советского времени, с многоэтажками, инфраструктурой городского типа и высокообразованным населением. В основном туда из столиц приезжали специалисты типа метеорологов, гидрографов и других ученых. Такой пришлый поселок, который служит великой цели развития.

    И сейчас у этих людей огромный кризис. Сначала в 1990-х упал грузопоток по Северному морскому пути. Потом грузопоток стал побольше, но полностью изменились потребности. Умения этих специалистов больше не нужны, ледовую обстановку можно увидеть со спутника, суда больше не топят углем, и они в целом стали заметно автономнее, им не нужен ни ремонт, ни обслуживание на месте. Поселки обезлюдели — Тикси, Диксон, Амдерма. В Амдерме население сократилось с 10 тысяч до 200 человек. Хотя сейчас в Арктике растет присутствие военных, поэтому жизнь в этих местах наверняка станет лучше: больше людей — больше ресурсов.

    Диксон
    Фото: Личный архив Валерии Васильевой
    Диксон
    Фото: Личный архив Валерии Васильевой

    Мне всегда казалось, что Северный морской путь — значимая возможность для глобальной логистики, которая физически трудно осуществима до сих пор. Что там происходит?

    Мы все-таки занимаемся антропологией Северного морского пути, насколько это все осуществимо — не наша зона ответственности. Нас заинтересует, как эта инфраструктура выглядит в дискурсивном поле, в риторике.

    Наш с Ксенией Гавриловой проект по Севморпути начался с того, что она, как ветеран арктических форумов, обратила внимание: поселки, которые мы хорошо знаем, риторически выглядят совершенно иначе — как будто в каждом огромный порт уже построен. Индига в Ненецком автономном округе — классический пример этого. Все, что в нем есть, — необорудованный причал в мелком устье реки и 500 жителей. А риторически в документах, публикациях и выступлениях он уже глубоководный мультимодальный порт.

    Арктические форумы — это мероприятия, где встречаются разного уровня официальные лица. И эта риторика Севморпути с годами меняется, иногда все больше расходясь с практикой. На Севморпути есть и правда восхитительные великие советские порты, очень красивые, очень крутые, только больше ненужные для работы этой инфраструктуры. Если бы туризм в Арктику не был таким дорогим, у них был бы огромный потенциал. У Диксона, например. Здание порта с колоннами, но полностью деревянное. Сохранились и лозунги: «Демократизация и гласность — закон перестройки!», «Севморпути — круглогодичную навигацию!»

    В советское время Севморпуть в основном служил для завоза из центра продуктов, стройматериалов и прочего. Сейчас это вывоз углеводородов, сжиженного природного газа. И очень мало транзита. Пользоваться им можно только в летнее время и то имея определенный ледовый класс, что очень сильно удорожает проход. Нет никаких новых портов, кроме тех, что построены для вывоза ресурсов с месторождений, типа Сабетты. Ледокольный флот обновили, это правда, но он просто совсем выходил из эксплуатации.

    А продвигается концепция Северного морского пути именно как транзитной артерии. Эту перспективу связывают с изменениями климата — что уже завтра-послезавтра все очистится ото льдов и станет активным проходом.

    Когда мы начинали работу, в 2016–2017 годах, эти разговоры были на пике популярности. Регионы ориентировали программы развития на Севморпуть, так было проще получить финансирование. Но это не значит, что поселки Северного морского пути правда как-то будут развиваться, и уж тем более силами регионов.

    Наш проект был прекрасен тем, насколько риторика и жизнь не стыковались. Тот факт, что это словосочетание возникает в официальных речах, вообще не значит, что будет про Северный, или про морской, или про путь. Это просто нужное слово, которое употребляли ритуально. Как ссылку на Ленина.

    Порты Северного морского пути так системно объехали примерно только мы, и я тебе про каждый могу рассказать. Где причал выведен из эксплуатации, где вообще ничего не происходит. А в глобальной повестке это сводится к тому, что мы в полтора раза короче, чем проход Суэцкого канала.

    Тикси
    Фото: Ксения Гаврилова

    Исследования Севера, цензура и активизм в науке

    Мы часто говорим с другими экспертами о том, что молодым исследователям в России тяжело, что многие перспективы теперь закрыты, что внутри страны какими-то темами стало небезопасно заниматься. Касается ли это исследований Севера?

    Север — регион приграничный, и антрополог все-таки очень специфическая фигура, поэтому в поле это проблема. Ты очень заметен, и сложно объяснить компетентным органам, кто ты, так, чтобы не возникло вопросов, что это за частный университет и почему ты находишься здесь, на приграничной территории. Но в целом я бы сказала, что живу немножко в башне из слоновой кости. Не могу отвечать за всю науку, но пока у меня нет ощущения цензуры.

    Не кажется ли тебе, что антропология в России вообще всегда избегала политических тем, что это даже было как-то стигматизировано?

    А что такое политические темы в антропологии?

    Попробую объяснить. Я учусь в Аргентине, здесь очень много занимаются неравенством, последствиями диктатуры, военными. В России можно сделать намного больше таких работ, потому что тут военных… Одни ветераны Мальвинских островов, их всего 23 тысячи. Очень много работ, которые посвящены острым социальным проблемам, насилию, миграции.

    То, о чем ты говоришь, — часть более широкого явления, популярного в последние 30 лет. Это идея участвующей антропологии, активистской антропологии. Потому что для core anthropology, для фундаментального исследования слово «неравенство» уже очень оценочно. Ты не можешь заниматься неравенством, потому что ты заранее определил, что оно есть. Сама постановка вопроса выдает активистский запал.

    Он принят в целом.

    Да, много где уже стало нормой, что антрополог — это активист. Я считаю, что это очень портит фундаментальную науку. В антропологии важно сохранять непредвзятость, такой взгляд со стороны. Вся наша наука — о том, чтобы привычное восприятие сделать менее привычным, посмотреть с разных позиций, не только с точки зрения изучаемой культуры.

    А когда ты уже знаешь правых и виноватых и за чью сторону играешь, ты неизбежно обедняешь свою работу. Я не знаю, почему такие исследования менее популярны в России, но, если честно, я рада, что это так. Популярность этого тренда не дает заниматься фундаментальной наукой, потому что тебя с возмущением спрашивают, почему ты актуальными социальными вопросами не занимаешься. Почему физика или химика не спрашивают об этом? Если мы остаемся в рамках научной деятельности, то, вообще-то, у нас не должно быть прямого близкого результата. Он не обязателен и даже, скорее всего, вреден.

    Если это дальше будет двигаться к партисипаторной антропологии, то фундаментальная антропология схлопнется. Потому что, работая с коренными жителями, ты должен писать, как их спасти, сохранить и вот это все. А если ты занимаешься другой темой, то с тобой что-то не то.

    А если там правда есть такой конфликт?

    Да, такое тоже может быть. Но твоя ли это задача — его описать и вынести на обсуждение общественности?

    Почему нет?

    Вот тут важно просто для себя решить. Нет, просто это не будет фундаментальной наукой. Конфликт можно изучать, но важно, как ты его изучаешь. Если ты пишешь, что там надо спасать людей, ты решаешь другую задачу. Деконструируя происходящее, разбирая его на части и объясняя, как все работает, можно принести больше пользы.

    Вот, например, слово «неравенство», с которого мы начали, заменить гендерным разделением труда или гендерными ролями и посмотреть, как функционирует общество, через гендер.

    Что происходит с финансированием антропологических исследований Севера? Изменился ли фокус за последние три года?

    За последние пять — семь лет совсем схлопнулись все фонды, кроме РНФ [Российский научный фонд. — Прим. ред.]. Есть еще «Хамовники», частный фонд, но он дает только небольшие и короткие гранты. При этом североведам намного проще, чем другим антропологам, потому что мы занимаемся Россией. И РНФ нацелен давать деньги на исследование России. Если ты занимаешься Папуа, РНФ скажет тебе: а чего ты за наши деньги хочешь в других странах исследования делать? Учитывая, что зарубежное финансирование сейчас тоже проблематично, антропологи с полем не в России оказываются в более сложном положении.

    А какие темы востребованы?

    Важно хорошо обосновать прикладное значение. Нужна социальная актуальность, которая, вообще-то, для фундаментальных исследований не требуется. Междисциплинарные исследования востребованы. Я выиграла грант на пересечении антропологии и геоинформатики, будем изучать космоснимки, которые позволяют посмотреть на сезонные дороги как на социальные связи.

    Что происходит с международным сотрудничеством в исследованиях Севера? Раньше было много международных конференций, университетских обменов.

    На низовом уровне, конечно, это сотрудничество еще осталось, персональные взаимодействия не разрушились, комьюнити сохраняется. А остальное подчиняется трендам последних трех лет: и русских приглашать на европейские ставки стали меньше, и самим русским поддерживать контакты на официальном уровне нельзя.

    Да, сообщество североведов тесное, люди просто хорошо знакомы друг с другом лично. Такое сложно разрушить быстро.

    Да, это как вопрос, можно ли дружить с информантами. Если вы давно уже хорошо знакомы и дружите, то политика политикой, но вы прежде всего люди, а не граждане.

    Диксон
    Фото: Личный архив Валерии Васильевой
    ИнтервьюРоссия
    Дата публикации 06.08

    Личные письма от редакции и подборки материалов. Мы не спамим.