Запутанный Дагестан: Ивона Калишевска — о салафитах и суфиях, работе во время конфликтов и допросах ФСБ

Новое интервью Дмитрия Опарина.

Ивона Калишевска — преподавательница Института этнологии и культурной антропологии Варшавского университета, авторка книги «За Путина и за шариат. Дагестанские мусульмане и Исламское государство». Ее исследования фокусируются на пересечениях между исламом, государственным и антигосударственным насилием. С 2004 года Ивона проводила исследовательские проекты в Дагестане и Чечне, а в последнее время — в польско-украинском приграничье. Антрополог Дмитрий Опарин поговорил с Ивоной Калишевской о сложностях и преимуществах исследовательской работы иностранки в Дагестане, допросах ФСБ, шпиономании и ориентализме, важности продолжительных исследований, откровенности антрополога и дагестанском свободолюбии.

Когда ты впервые приехала в Дагестан и почему решила работать именно там?

Я была студенткой. В начале 2000-х годов началась массовая миграция чеченцев, которые уезжали от войны, и наши студенты ходили к ним, брали интервью у беженцев. И я решила: раз беженцы к нам едут, надо же к ним поехать, посмотреть, как там. И в 2004 году мы с двумя другими студентками решили все же съездить. Но мы понимали, что в Чечню вряд ли получится [с 1999-го по 2009-й в республике шла вторая чеченская война. Прим. ред.]. И решили, что надо ехать хотя бы в Дагестан: рядом, интересно, колоритно. У меня был опыт путешествий по Сибири, и я, честно говоря, не ожидала, что Дагестан настолько отличается от всей остальной России. Так что я, можно сказать, случайно туда попала, и это было не совсем безопасно.

Когда я сейчас про это сейчас вспоминаю, то думаю: я бы не хотела, чтобы моя дочь принимала такие безответственные решения. Мы не понимали тогда, что 2004 год в Дагестане не совсем безопасное время. Нас хорошо приняли, но вокруг было странно. Например, мы куда-то едем — люди ружье с собой берут: «Вдруг на охоту пойдем».

Ты хотела писать диплом о Дагестане?

Дипломную бакалавриата я писала тогда про чеченских беженцев, и только магистерская диссертация была про Дагестан. Это была не лучшая работа: о современном Дагестане в 2000-х годах литературы почти не было. Исторические работы были, но я же хотела антропологию, современность.

А какой была тема твоей магистерской?

«Идентичность дагестанцев». Тогда все идентичностью занимались. В Дагестане работать над такой темой было сложнее, чем в Сибири, куда много ездили наши коллеги из Варшавского института этнологии и культурной антропологии. Я поняла, что рассматривать дагестанскую идентичность так, как смотрят на идентичность алтайцев или тувинцев, не получится. Потому что тогда, в 2004–2005-м, национальные движения (аварские, лезгинские и другие) сходили на нет, все говорили: «Ой, поздно приехала, раньше было интереснее».

Какими сюжетами ты начала заниматься потом?

Мы с подругами — сначала с Каролиной Дулембой, а потом с Ивой Колодзейской — регулярно начали ездить в Дагестан, по два раза в год. Стало понятно, что тема ислама для местного населения намного важнее этнических тем. Я к этому была совершенно не готова. На тот момент я не очень интересовалась исламом, мне темы национальных движений были ближе. Но я поняла, что из мусульманского поля можно набрать много интересного материала для исследования, например как люди учатся исламу. И я решила, что хороший подход — это изучать ислам вместе с ними.

Люди приходили в мечеть, смотрели, как молятся, как что делать, и я смотрела, как у них повышался уровень знания и уровень осмысления. Ислам из номинальной идентичности («я аварец — значит, я мусульманин») становилось их way of life, они внедряли ислам в свою повседневную жизнь. Я этот процесс наблюдала пять-восемь лет, просто следовала за ними. Если девочки записывались на курсы Корана, я ходила с ними на курсы Корана или арабского языка. Я хотела таким образом понять, что именно для них значит религия.

Ивона Калишевска в селении Кубачи, Дагестан. 2021 год
Фото: Ивона Калишевска

Салафиты и суфии

В своей статье в «Contemporary Islam» ты писала, что мусульманское пространство Дагестана воспринимается через дихотомию суфиев и ваххабитов. А вот что такое everyday lived Islam («повседневный ислам») в Дагестане, антропологи и социологи религии писали намного реже. Все занимались политическим дискурсом или секьюритизацией — вопросами, связанными с политикой безопасности. Расскажи о мусульманских биографиях своих информантов.

Я приезжала по два раза в год примерно на месяц в течение многих лет, и я могла наблюдать, как люди выстраивают себя как мусульмане. Поначалу они заглядывали в мечеть как туристы, как я: для них все было новым. Потом они в разные кружки ходили, учились чтению Корана, молодые люди брали диски (в то время еще диски были) слушать разные проповеди. Я старалась наблюдать весь процесс через биографии людей, с которыми я была знакома, возвращалась к ним.

Кто такие салафиты и суфии в Дагестане?

Ислам Северного Кавказа можно грубо разделить на два больших направления: это салафиты и суфии. Салафиты представляют пуристское крыло ислама, последователи которого идейно предлагают вернуться к корням учения пророка Мухаммеда, к основам времен Халифата. При этом салафизм относительно молодое для Кавказа движение, которое пришло в регион в 1990-е годы.

Суфизм более традиционная для Кавказа версия ислама, и именно суфии представляют на Кавказе «официальный» ислам (в частности, Духовное управление мусульман Дагестана). Салафиты же подвергаются гонениям, при этом их проповедники очень популярны среди населения республик региона. И те, и другие — мусульмане-сунниты.

Да, есть такие категории, как ваххабизм, суфизм, но большинство моих информантов никакого отношения к этим категориям не имели. Они могли спокойно слушать проповеди салафитов, а потом пойти к суфийскому шейху. И таких людей было больше всех. Найти человека, который идентифицировал бы себя как идейного салафита, в начале 2010-х годов было тяжело. Понятно, что они скрывались в то время — проводя борьбу с «терроризмом», их преследовали, пытали, убивали.

Для своей безопасности люди говорили: «Мы не ваххабиты», хотя большинство из них были совсем и не суфии. Они просто шли по пути ислама, который становился частью жизни, они начинали обращать внимание на свое поведение, на еду, на всякие другие вещи. Большие категории, о которых я упоминала, были созданы в основном в рамках security studies — исследований в области безопасности. И это, конечно, сильно повредило, потому что потом салафитам было очень тяжело переубедить людей, что да, они относятся к ваххабизму, но они не собираются никого убивать. Ваххабизм как течение не имеет отношения к терроризму.

Появилась категория «мирные салафиты»?

Эта категория, опять же, академическая. Если эти мирные, значит другие не мирные? Такие категории способствуют стигматизации людей по поводу их религиозных убеждений. Салафитов сильно прессовали, преследовали, и они старались выкручиваться, и некоторые говорили о себе: «Мы просто мусульмане». И тогда уже вообще не определить, кто «просто мусульманин», а кто мусульманин ярко салафитских убеждений. Где-то после 2014 года их стали меньше прессовать, и тогда они уже более или менее спокойно о себе говорили: «Мы салафиты».

А сейчас какая ситуация с исламом в Дагестане?

За эти 20 лет многое поменялось. Официально ислам на месте представляет Духовное управление мусульман Дагестана. У него есть некая сила и уважение, они стараются собирать закят, садаку на малоимущих, открывают школы, садики, действует университет. Но подчинение госструктурам, именование войны в Украине джихадом, недавний запрет на никаб — все это сильно подрывает авторитет ДУМД, который, соревнуется с салафитами за молодое поколение.

Борьба за молодое поколение выиграна салафитами. Они уходят в бизнес, становятся успешными молодыми людьми, хорошо знают Коран и могут спокойно спорить с любым алимом ДУМД. Большинство дагестанцев будут идентифицировать себя как «просто мусульмане», но при общении часто становится понятно, что они ближе к салафитам, особенно молодежь. Но у салафитов нет ярких лидеров: их либо арестовали, либо убили. Основная масса продолжает жить тихо-мирно, но есть некий процент, который из-за постоянных притеснений, чувства обиды на власть или просто из-за желания отомстить за убитых родственников готов взять в руки оружие и поддаваться на разные провокации, как, например, это было в аэропорту Махачкалы. При этом многие готовы выходить на улицы и отстаивать свои права, как это было на протестах против мобилизации.

Село Дружба, Дагестан. 2017 год
Фото: Ивона Калишевска

О допросах ФСБ и о том, как быть иностранкой в дагестанском поле

Как тот факт, что ты полька, иностранка, отразился на твоей полевой работе в Дагестане?

Где-то было проще, а где-то сложнее. Как полька я им была интересна, как человек с другой планеты, со мной было интересно поговорить, и мне тоже было интересно просто разговаривать. Так что поле в Дагестане поначалу было легким. Если не учитывать то, что время от времени что-то взрывалось или проводились спецоперации, шли перестрелки.

Мне было проще работать в Дагестане, чем в Польше или Украине, потому что тогда в Дагестане практически не было ни иностранцев, ни туристов. Я не просто, как паразит, приходила и забирала их знания, а они сидели из вежливости и отвечали на мои дурацкие вопросы — им тоже было интересно общаться со мной. Еще местная культура сыграла роль: ты идешь по улице и тебя просто приглашают в дом.

Я читал в одной из твоих статей, что тебя иногда представляли как племянницу из Москвы.

Это в Чечне было. Они часто скрывали, что я иностранка, потому что боялись и за себя, и за меня. В Дагестане тоже один раз такое было. Зачем они это делали? Видимо, не хотели привлекать лишнее внимание. Тогда в селах еще нередко проводили спецоперации.

Но в большинстве случаев, наоборот, говорили: «Вот, к нам гости из Польши приехали». Соседи сразу звали: «А ко мне тоже придете?» Можно было по десять раз приходить к кому-то в дом чай пить, даже когда я бы уже с удовольствием пошла спать.

Это были плюсы. Но когда все село узнавало, что кто-то приехал из Польши, менты тоже начинали интересоваться. И менты еще ладно — менты обычно простые, паспорт вверх ногами держали, не могли прочитать латиницу. Вот в райцентрах — самые ужасные места — цеплялись эфэсбэшники. Они такие важные, а мы им не сообщили, что приехали. Эфэсбэшники допрашивали. И я решила: ладно, раз уж провожу эти пять-шесть часов в ментовке на допросе, давай-ка я потом сяду и быстро запишу — это же anthropology of state [антропология государства и бюрократии. — Прим. ред.]. Начинаешь понимать, как государство работает, берешь материал из допросов и осмысляешь его. Так что бывало прикольно, но уже потом, когда это стало воспоминаниями. А когда тебя допрашивают шесть часов, то совсем не прикольно. Ты понимаешь, что это те же люди, у которых кровь на руках и которые преследуют местных, потому что им надо отчитаться о каком-то количестве «боевиков» и других «террористов». Но допросы были разными, встречались эфэсбэшники более-менее нормальные, а были очень мерзкие.

Где ты описала свои допросы?

В книге «За Путина и за шариат». Никто бы не принял статью, полностью основанную лишь на допросах, так что данные такого поля используются больше в качестве анекдотического материала.

Знаешь, чем эфэсбэшники еще мешали? Ты не хочешь, чтобы людей, с которыми ты общался, тоже потом допрашивали. Из-за эфэсбэшников я боялась иногда выходить на людей, у которых могли бы из-за меня быть проблемы, не хотела подставлять этих людей. Я на самом деле намного меньше боялась так называемых боевиков, чем вот этих мерзких эфэсбэшников. Я не очень люблю, когда другой показывает свою важность, и я могла спокойно не очень вежливо им отвечать. Ну, не очень грубо, но как бы… Например, я не собиралась им показывать свои фотографии. Один раз они пристали, но я поменяла карту памяти в фотоаппарате, а там были фотки одних ишаков. Я очень не люблю всякие государственные структуры, и, наверное, мое поведение мне не очень помогало. Надо было бы вежливо подойти, учесть их величие, но я не умею этого делать. Мне поэтому в Дагестане и понравились люди: они тоже не любят власть.

Дагестан лишен подобострастия по отношению к власти, в Дагестане нет чинопочитания? Я плохо знаю Дагестан, конечно, но у меня тоже сложилось такое представление. Дагестан еще к тому же очень ироничный.

Там есть чинопочитание, но оно как будто не всерьез. Официально многие будут Путиным восхищаться, а между собой над этим смеяться. Лояльностью и российским патриотизмом там особо не пахнет.

Ты с 2007 года общалась с одними и теми же семьями в Дагестане. Что это за семьи?

Это люди, с которыми я подружилась и не воспринимаю их как информантов, а просто с ними дружу. Очень разные семьи. И городские, и сельские, и более светские, и религиозные. Некоторые прошли путь от светского миропонимания через религиозное исламское, потом кто-то даже вступил в протестантскую общину и опять вернулся в более светскую сферу. Эти люди понимают, чем я занимаюсь, и у них нет с этим проблем, они понимают, что я потом пишу, им всегда интересно посмотреть мои публикации. Соглашаются и не соглашаются, были моменты, когда мне говорили: «Что ты здесь пишешь вообще? Что это такое?»

Как влияло на твое мусульманское поле то, что ты женщина?

Мне кажется, это помогало, потому что у женщин есть доступ и к мужчинам, и к женщинам, а у мужчин не очень большой доступ к женщинам. Так что это было проще.

Ну, я бы сказал, что мужчине намного легче выстроить взаимодействие с мужчинами в мусульманском поле. Я даже не был знаком с женами таджикских мулл в Москве, с которыми работал, однако с местными религиозными авторитетами у меня сложились такие отношения, которые не могли бы сложиться у исследовательницы.

Я — женщина из другого мира, то есть не совсем женщина, меня не обязывали те нормы, которые обязывали местных девушек. Они бы себя по-другому вели с дагестанской девушкой. Однако в селах, конечно, я попадала под женскую категорию. И когда я приезжала, например, с другом или с мужем, были моменты, когда мужа сажали за стол, а меня отсылали помогать другим женщинам. Я не возражала, потому что женщины искреннее были, они свободнее конечно, со мной общались на разные темы.

Мне кажется, что лучше всего работать мужско-женской паре, там не обязательно муж и жена, просто вот двое коллег или как-то так, потому что тогда мужчину всегда сажают с мужчинами, но они тоже не против, чтобы я там была. Но когда мне уже скучно становится среди мужчин, я могу пойти к женщинам, так что у меня есть полный выбор.

Бывало и так, что они больше с меня требовали, как с женщины-исследователя. Например, всегда вставал вопрос: «А ты арабский знаешь?» Люди не всегда серьезно воспринимают то, что женщина тусуется в Дагестане, берет разные интервью и при этом муж ее отпускает. Надо больше доказывать, что ты на самом деле имеешь какое-то знание и более-менее понимаешь, о чем речь. Мужчине проще. Даже приезжали со мной, например, мои знакомые, которые мало знали о Дагестане, и с ними разговаривали, их мнение брали в счет.

Село Шири, Дагестан. 2015 год
Фото: Ивона Калишевска
Ивона Калишевска в поле в Дагестане с дочкой. 2017 год
Фото: Ивона Калишевска
Женщины села Шири, Дагестан. 2021 год
Фото: Ивона Калишевска

Какие у тебя сложились отношения с местными исследователями, историками, этнографами, социологами?

Они лучше всего сложились на проектах с лингвистами. Мы работали с дагестанским лингвистом Расулом Муталовым, и это было очень интересно. Все было плавно, потому что он, как носитель языка, помог войти в поле. Когда начала работать, еще студенткой, очень хотела сотрудничать с университетом, но со временем я поняла, что каждый визит в университет заканчивается визитом ко мне какого-то непонятного чувака из ФСБ, который, опять же, отнимает время и задает какие-то дурацкие вопросы. Я приезжаю, хочу заниматься своим делом, а меня сразу в шпионы записывают. Это было смешно: для них я важный человек, а на самом деле просто какая-то студентка из Польши — и сразу шпионка.

Вот это самый большой ориентализм из Дагестана и вообще из России для меня — шпиономания. Я знаю, что на меня у них есть папка, потому что мою подругу спрашивали про меня. Мне говорили: «Дай свой опросник». Но у меня нет у меня такого опросника «да/нет/не знаю».

Считаешь ли ты важным выстроить отношения с местной академической средой? Существует ли у местных исследователей напряженное отношение к тебе?

Я очень долго над этим думала. Возможно, если я бы заходила на их темы, такое могло бы появиться, но они обычно занимались чем-то совершенно другим. У арабистов первый вопрос: «Ты знаешь арабский язык?» — «Нет». — «Ну, чем ты занимаешься?» Они всерьез меня не воспринимали: несерьезный человек приехал, интересуется исламом, но арабский язык не знает — ты кто такая?

Не так уж хорошо сложились отношения с местной академической средой, как я с самого начала ожидала, хотя я вкладывала в это много сил. Не было такого, что люди хотели бы сотрудничать. То ли они в некоторой степени боялись, то ли им это было неинтересно, потому что у них свои проекты. Но я не чувствовала себя классическим колониальным паразитом, который приезжает, не учитывает мнения местных, уезжает, что-то пишет. Такого не было. Я всегда была к ним открыта, чтобы сделать что-то вместе. Но, кроме лингвистического проекта, ничего не получилось.

Война и поиск нового поля

Как ты понимаешь, что происходит в Дагестане в контексте войны? Какое у людей отношение, как оно меняется, если меняется, какие страхи и беспокойства?

Ну, сказать с уверенностью, что я это знаю, я не могу, так как люди в Дагестане очень разные. Возможно, со мной больше общаются те, которые очень антивоенно настроены, потому что они понимают, что я точно не поддерживаю все это. Я смотрю паблики, каналы, но я бы побоялась сказать с полной уверенностью, что я хорошо понимаю, что происходит. Но у них нет страха, это заметно. Иногда некоторые пишут что-то очень бодро в фейсбуке [компания Meta объявлена в России экстремистской организацией], я спрашиваю: «А вы что, уехали из страны?» А они говорят: «Нет, мы тут». В Дагестане меньше страха, чем в России.

Отношение к России в Дагестане очень разное?

Оно очень разное. Это, кстати, удобнее и интереснее исследовать человеку, который не русский. Со мной дагестанцы могут свободнее разговаривать на эти темы. Отношение к России всегда было меркантильное. Стремление отделиться от России я встречала, но редко. Они боятся внутренней войны и видели, что было в Чечне. Скорее, люди стремятся, чтобы их оставили в покое, чтобы не было насилия. Россия переключила свое внимание на Украину в 2014 году, и насилия стало меньше, чем было, например, в 2009–2012 годах.

Ты рассматриваешь свое возвращение в поле?

Я бы очень хотела. Я тоже осталась, как ты, без поля, и я тоже, как ты, не представляю, чем заниматься. Я могла бы, наверное, выбрать другое поле в России, но вне России я не могу себе найти хорошее поле. Я пыталась то здесь, то там, но мне нигде не нравится.

А где ты пыталась?

В Украине, в Польше, в Турции.

Какими темами ты там пыталась заниматься?

В Украине у меня был небольшой исследовательский проект, связанный с гуманитарной помощью. Когда началась война, я поехала помогать на границу, потом я стала ездить с американской исследовательницей-антропологом Элизабет Данн. Но это не совсем моя тема. Просто был такой момент, когда я могла совместить гуманитарную помощь и включенное наблюдение. Это было особенно важно, когда мы, волонтеры, уже много собственных денег потратили, а гранты на исследования всегда дают возможность профинансировать поездки, хотя бы солярку.

В Турции я общалась с выходцами из Дагестана. Там живут очень интересные дагестанцы. И те, кто уехал недавно, и те, кто относительно давно, после гонений в 2014 году и даже раньше. Они в Стамбуле и районе Ялова стараются выстраивать свой мир. У них это получается лучше, чем в Западной Европе. В Турции дешевле, и там им более по душе, как мне показалось.

Но есть и минусы. Когда люди живут в других местах, им тяжелее, нет этого момента, что ты идешь где-то, а кругом люди, которые могут стать твоими информантами. В Турции некоторые боятся, например, там ВНЖ дают только на три месяца, и критиковать Турцию страшно: вдруг не удастся продлить документы.

О сложности и разнообразии Дагестана

Мы говорим с тобой о Дагестане, как будто это единое монолитное пространство. Дагестан очень разный. Ты должна каждый раз пояснять, о каком Дагестане идет речь, о каком народе идет речь. Можем ли мы говорить о Дагестане не как об административной единице, а как о едином социальном пространстве?

Да, ты прав: я воспринимаю Дагестан скорее как социальное образование, чем как республику в каких-то географических границах. Для меня, например, равнинный северный Дагестан не совсем Дагестан.

В Дагестане очень большая путаница и невероятное социальное, родовое, этническое разнообразие. Есть села «хорошие» и «плохие», есть роды «хорошие» и «плохие», и это все отражается в социальной иерархии и социальных соотношениях. Когда живешь там, со временем понимаешь, кто откуда, чьи предки были уважаемыми людьми, кто так называемый уздень [«свободный человек». Прим. ред.], а кто из «рабских» тукхумов [консолидация родов. Прим. авт.]. Это отражается не только на том, кого кому замуж отдадут, а кого не отдадут, а как воспринимают семьи в целом, кому доверяют, а кому нет.

Салафиты немного эти деления ломают. Они считают, что раз человек хороший мусульманин, неважно, какие у него были предки, кто он «по нации». Но потом понимаешь, что часть из них все равно делится по разным этническим группам, селам, от этого никуда не деться в Дагестане. Тут очень сложно обобщать, а в книгах и статьях всегда требуют обобщение.

Село Кванада, Дагестан. 2009 год
Фото: Ивона Калишевска

Подобное разнообразие и подобная социальная сложность делают регион очень труднодоступным для исследователя. Ретроспективно ты понимаешь, сколько ошибок совершила в поле? Я считаю, например, что студентам нельзя ездить в поле. В поле надо ехать, когда ты взрослый человек, со своим опытом, может, уже лучше с детьми даже, когда замужем или женат. Потому что ты приходишь к другим людям и слушаешь их истории, и, когда тебе 22 года, ты ничего не понимаешь.

Ну, я не согласна. Я согласна, что ты мало что понимаешь, это да, но я совсем не согласна, что студенты не должны ездить в поле. Ну, они, может быть, не должны ездить в тяжелые поля. В Грузию своих студентов я больше не привезу, потому что слишком часто приставали к студенткам и возникали небезопасные ситуации. А в Украину я их возила — надеюсь, скоро это опять будет возможно. Я вижу, как студенты, которые прошли поле, меняются. До поля они сидели, изучали книжки, но они же не воспринимают эти тексты. Я преподаю методику работы в поле, и они читают, отвечают на вопросы, но только после поля они понимают, как все красиво на бумаге выглядит и как на самом деле в поле по-разному бывает.

Я бы, конечно, не послала студентов исследовать уязвимые группы. А если это просто сельские люди в Польше или Украине (до войны 2022 года), им как помешает, если к ним приедут двадцатилетние студенты? Им, наоборот, интересно: приехали и задают странные вопросы. Везде есть местные историки, студенты набирают материал, потом краеведам передают записи бабушек, дедушек. Что здесь плохого? Я не скажу, что у них прямо шедевры антропологии получаются в этих поездках, но впечатления от того, что им пришлось выйти из зоны комфорта и справиться с полем, остаются на всю жизнь.

В Дагестан ты бы отправила студентов, если бы была возможность, если бы были открыты границы и не было войны?

Ну, наверное, нет, он слишком тяжелый. Настолько этот регион разнообразный, настолько много там запутанных взаимосвязей! Сколько времени у меня заняло это понять! Если они просто так приедут, они ничего не поймут, им будет слишком тяжело. Скорее всего, можно отправить в поле, когда они знают язык или язык похож. Уже мое поколение не знает русский язык, тем более молодежь. В Украину проще было их брать. Украинский ближе к польскому, чем русский.

Многие, кто работает в Дагестане, говорят об этих сложных взаимодействиях. И каждый раз констатируют: это очень сложное общество с очень сложными связями, предельно разнообразное. О каких связях и взаимодействиях идет речь?

Условно скажу так: у каждого в семье как минимум один чиновник, один боевик, один эфэсбэшник, один мент, один имам. Родственные связи важнее всех делений: родной мент будет защищать родного боевика или коррумпированного хакима. Кто-то, например, работает на хорошей должности и благодарит, и делится деньгами. В Дагестане уважение не рождается просто потому, что у тебя деньги есть, деньги не делают тебе уважения. Уважение появляется, если ты делишься этими деньгами. Если ты человек на должности, пускай даже блатной должности, ты потом даешь деньги на мечеть, на село, на школу — ты хороший парень. Если тебя придется защищать, мы это будем делать.

Есть деления по селам, внутри сел, внутри тукхумов. И потом, опять же, светские и религиозные люди отличаются. И среди религиозных людей много делений. Но надо сказать, что этнические деления не такие важные, как тукхумные. Если ты аварец — ладно, но аварец с Гумбетовского района ближе связан с Духовным управлением например. Если лакец с такого-то района, это значит, он в таком-то бизнесе. Там просто разделены сферы влияния. А писать про это сложно, потому что даже если человек там какой-то блатной, неудобно: он же помогает своему селению. Много очень неформальности, а неформальность не хочется иногда обсуждать, чтобы кому-то не помешать. Ну живут, формально, неформально, а тебе какое дело?

Семья из селения Шири обсуждает ботанический буклет. Махачкала. 2017 год
Фото: Ивона Калишевска

Ты писала о коррупции?

Да. Но я писала о коррупции на мелком уровне, ее очень много. Вычислить, про кого именно я писала, невозможно. Сейчас этот материал я вообще не хочу высвечивать, зачем? Люди очень открыты, они говорят, сколько все стоит, для них коррупция — часть повседневной жизни.

Ты считаешь, что твоя статья может каким-то образом повредить этим людям?

Нет, потому что я полностью это анонимизировала, и таких, как они, много. Я описываю процесс, как дается взятка, как это делается, но село не указываю. Но если подробнее описывать, то можно кому-то навредить.

По чему ты скучаешь?

Я настолько привыкла вести поле на русском языке, что мне сейчас тяжело переключаться на другой язык. Когда ты говоришь на одном языке, ты в какой-то мере один человек, на другом языке — другой. Я, видимо, больше люблю себя, когда я разговариваю по-русски, чем когда я разговариваю по-польски или по-украински. Я могла бы поменять Дагестан на Сибирь или другое место, но важно, чтобы это было на русском языке.

Если бы ты мне этот вопрос задавал два года назад или раньше, я бы ответила очень по-ориенталистски: я скучаю по открытости, гостеприимству, что люди так запросто тебя воспринимают, интересуются, допускают тебя к своей жизни, тайнам, проблемам. Мне нравилась простота в Дагестане, хотя многие скажут: «Какая простота? Дагестан такой запутанный». С одной стороны, он запутан, но, с другой стороны, люди честны, и если ты с ними тоже честен, то и они с тобой открыты и искренни. У них есть бодрость, они за тебя постоят, нет вот этого подобострастия перед властью, какая-то свобода в них чувствуется. Сервильность и страх бесят в какой-нибудь русской глубинке, которую я тоже любила. В дагестанцах мне нравится свободный и независимый менталитет, хотя это совсем не научное слово.

Я довольно радикально отзывалась о всяких гонениях и преследованиях со стороны силовиков. В Дагестане многие разделяли мои взгляды. И верующие люди на меня не стучали или крайне редко. Мог кто-то время от времени сказать: «Что она здесь делает? Наверное, натовский шпион». Но это было тоже редко. И было это в основном в шутку, особенно в селах, где люди не понимали сначала, что это за человек странный приезжает, и что такое антропологическое исследование в целом, и почему я, в конце концов, не даю опросник.

Я же с ними тоже не скрывала ничего, я могла прекрасно им рассказать, что я думаю про их республику, и они не обижались. Я могла сказать: «Это прекрасно, но это какая-то ерунда». Я одному связанному с подпольем, который говорил, что гадалок надо убивать, сказала: «Вы себя ведете как силовики, которые убивают типа террористов». Я думала, он рассердится и уйдет. А он замолчал и говорит: «Слушайте, вы все-таки правы».

КавказИнтервью
Дата публикации 02.10

Личные письма от редакции и подборки материалов. Мы не спамим.