Мы продолжаем публиковать на Perito серию статей об этнической идентичности и вместе с героями размышляем над тем, что значит принадлежность к той или иной культурной общности. Больше колонок — в разделе «Идентичность».
Мы обычно представляем билингва как человека, одинаково хорошо владеющего двумя языками. Но язык — это не просто слова, которые мы произносим, это образ мыслей и постоянный выбор оттенков. Писательница Сардаана Румянцева родилась в Якутии. В сотрудничестве со школой Write Like a Grlll мы публикуем ее эссе, написанное на курсе Эльмиры Какабаевой «Семейная этнография».
«WLAG Россия» — это писательские курсы и сообщество пишущих женщин. WLAG проводит курсы, воркшопы и лаборатории, издает сборники рассказов начинающих писательниц вместе с No Kidding Press и поддерживает женское письмо всеми доступными способами.
Чтобы не пропустить новые тексты Perito, подписывайтесь на наш телеграм-канал и Instagram.
Несколько месяцев назад я пошла на писательские курсы WLAG (Write Like a Grlll), и первый урок был про страх письма. Говорили про страх белого листа, тревогу, перфекционизм. Я впервые задумалась, почему я перестала писать. Так я вытащила из себя и сформулировала мысль, которая уже давно во мне жила: я перестала писать потому, что не знаю, на каком языке это делать.
Люди обычно представляют себе билингва как человека, свободно говорящего на двух языках. Считают, что тебе повезло, если ты родилась и выросла в таких обстоятельствах. Два языка пришли к тебе сами по себе, без особых усилий с твоей стороны. Но мне кажется, что такой образ двуязычия не передает напряжения, которое ты ощущаешь, когда живешь между двумя языками. Не передает смешения языков, наслоения, переплетений, акцента, запинаний, «подвисания» и иногда просто невозможности выразить себя. Невозможности творить на языке.
Кажется, что это напряжение становится во много раз ощутимее, когда отношения между твоими двумя языками неравные. Когда ты застреваешь между вездесущностью и прагматичностью одного языка и моральным долгом перед другим как (какой-никакой) носитель языка, на котором говорит всего лишь 400 тысяч человек, все меньше и меньше с каждым поколением.
В детстве и юности, когда я жила в маленькой якутской деревне, я очень много писала. Писала на русском, на том языке, на котором читала любимые книги. Росмэновские энциклопедии с красивыми рисунками, мифы и легенды народов мира, детективы и фантастика. Гоголь, Жюль Верн, Кир Булычев, Чингиз Айтматов, Урсула Ле Гуин. «Сто лет одиночества» и «Страна чудес без тормозов». Книги на русском языке были везде, они словно сами находили меня — дома, в школе, в библиотеке, у продвинутых родственников в городе. В районной библиотеке весь отдел детской литературы состоял из книг и комиксов на русском языке.
Для якутского была отведена другая, особая комната, очень красивая, в якутских узорах. Туда мы заходили тихо-тихо, с благоговейным трепетом. Сейчас я думаю, если бы эти книги стояли на той же полке, что и томики Толкина… Но нет, конечно, для этого якутские книги были слишком ценными. Казалось, что они были там, чтобы храниться, а не для того, чтобы переходить из одних чумазых рук в другие.
На русском говорили не только книги, но и любимые фильмы на потрепанных видеокассетах: «Полет драконов», «Гандахар», «Акира», «Унесенные призраками». Все это многозвучие складывалось в одну вселенную, которую я любила перебирать перед сном в своей голове. В желании стать частью этого разговора я пыталась сочинять собственные нескладные истории, подражая языку, на котором эти истории доходили до меня.
Почему я не писала на якутском? Во-первых, я не начиталась достаточно для того, чтобы уверенно на нем писать. В 1990-х и 2000-х книги на якутском нигде не продавались, а сельская библиотека не выдавала на дом редкие экземпляры. Приходилось искать у родственников или знакомых.
Кажется еще, что не хватало книг на якутском языке для детей старшего возраста. Единственное произведение, которое я могу вспомнить, — это «Дьикти саас», история взросления старшеклассников в якутском поселке. Очень нравились исторические романы «Тулаайах оҕо», «Хара кыталык», «Төлкө». Они были созвучны тому нарративу, которому нас учили на уроках национальной культуры, истории саха, которая то ли заканчивалась социалистической утопией, то ли застывала в вечной чистоте традиционного времени, — во всяком случае, она никогда не заходила дальше Гражданской войны. В большинстве же якутских книг рассказывалось про быт и переживания людей советского времени, которые были нам не очень понятны, да и бабушки и дедушки наши не стремились поведать нам о своей жизни при социализме. «Барыта сымыйа этэ», «Все было неправдой» — грустно обобщал дедушка.
Во-вторых, я не писала, потому что стеснялась своего якутского. Я до сих пор его стесняюсь. Мой якутский — это не тот сложный, красивый саха тыла якутской литературы, и не тот саха тыла, на котором говорят наши бабушки, в пахнущих парным молоком складках которого любые русские слова звучали сап-сахалыы: торуой, сэппэрээдэ, дорообо. Язык, где я чувствую себя комфортно — это та самая рогатыгар веревкалаах корова, язык, над которым все потешаются и за который стыдят, но на нем сахалар говорят каждый день о простых и знакомых вещах. Язык мам и пап, чье студенчество прошло в русскоязычных городах. Язык нашего поколения, выросшего на телевизоре, видеоиграх и интернете. Неопрятный, понятный, живой, он жил той же жизнью, что и мы. Мы создавали его на ходу — предоставленные самим себе, очень много общаясь и в этом общении совместно пытаясь осязать те миры, которые один за другим неожиданно распахивались перед нами.
Бывали моменты, когда этот язык становился как будто более саха, например когда мы пугались түбэлтэ о потревоженных шаманских могилах или когда мы пели якутские песни и читали только появившийся тогда якутский рэп. Вне таких моментов разговорный якутский был такой же, как само наше время: буккуллубут-тэккиллибит пастиш всего и вся. Было стыдно так говорить и еще стыднее так писать.
Тот язык, который мы привыкли видеть в тексте, был другой. Богатый, сложный, он звучал словно древнее заклинание, его невозможно было полностью понять без словаря. Как и полагается хорошему заклинанию, он крепко хватал сознание одним своим ритмом, эхом того далекого сырого времени, когда саха только начали превращать свои олонхо в поэмы. Казалось, что только так саха тыла должен выглядеть и звучать.
Саталаах-саргылаах күннэргэ
Сатайан саҥаран тураммыт
Саха дьону салайыахпыт,
Сааппат-саспат саргылыахпыт…
П.А.Ойунский.
Мне всегда приходилось прилагать усилия, чтобы мой якутский выглядел и звучал хотя бы отдаленно похоже на то, что я привыкла видеть в тексте. Я старалась убрать все разговорное, все русское. Потом каждый раз мне казалось, что не хватает какого-нибудь тяжелого и древнего слова, чтобы текст выглядел настоящим, и я брала несколько из словаря. В итоге я писала на якутском, только когда это требовалось: сочинение по якутской литературе, поздравление с юбилеем, письмо дедушке с бабушкой.
Наконец, мне кажется, что я не писала на якутском, потому что могла себе это позволить. Тот будничный мир, который существовал вне книг, кино и моих фантазий, был настолько сахалыы, насколько только возможно. Я росла в национальной республике, в начале 1990-х пошла в национальную школу, где нас учили якутскому языку и якутской культуре. Мы жили в деревне, родители мои разводили скот, и каждое лето мы всей семьей жили в аласах, заготавливая сено и собирая ягоды. За монотонными домашними делами и монотонной жизнью мое воображение было занято исследованием других миров, тех самых, которые врывались без стука через книги и кино.
Закончив школу, я отправилась посмотреть на эти миры своими глазами — сначала в далекий сибирский город, учиться в инязе. Мне бы разобраться со своими языками, но я зачем-то добавила к ним еще два. Потом мне предложили учебу в магистратуре, и я уехала еще дальше, в никому тогда еще неизвестную Корею.
Я очень быстро выучила корейский. Стоило только отстраниться от учебников и сразу переводить все в голове на якутский. Тогда язык сошелся, как пазл, я сразу его поняла. Такой же порядок слов, такая же морфология, такие же наслоения колониальной истории и культурной ассимиляции, от которых корейцы пытаются избавиться, но которые крепко держатся за материю каждодневных забот. Разве что в корейском эти наслоения меня не смущали. Китайские иероглифы в старых газетах, японские слова в детских считалках, статус английского в академии и бизнесе, конглиш — все это было жутко интересно, это была история, которую язык рассказывал сам через себя.
В Корее знание русского, который раньше существовал для меня только в тексте, стало моим центральным навыком, благодаря которому я могла работать и быть частью чего-то неизменно увлекательного. Я преподавала русский корейским студентам, много переводила, поступила в аспирантуру на антрополога. В ней я познакомилась с корейскими учеными, которые получали степень в Москве и могли полдня провести за чаем, печеньками и разговорами о постсоветском мире. Завела друзей из Киргизии, Казахстана, Узбекистана, Азербайджана, Украины, Литвы. Ездила на полевые работы в корейские колхозы в Центральной Азии и слышала, как бабушка, сбежавшая из Северной Кореи, читает стихи о Ленине.
Мои языки как бы поменялись местами. Теперь русский и другие новые чужие языки стали языками моих будней, а якутский становился языком моих снов и мыслей наедине с собой. Чем дальше я уезжала, чем больше сталкивалась с теми мирами, которые так волновали меня в детстве, тем текстурнее я ощущала теперь свою якутскость, как если бы отделила ее, поставила перед собой и впервые как следует рассмотрела. И чем дольше я всматривалась, тем больше мне казалось, что якутскость, которую я привыкла воспринимать через образы, звуки, запахи, через свою кожу, не может передаваться на том языке, на котором я умела писать.
Как передать на русском сладкий запах түптэ? Как описать тепло в ладонях, горячий звук и глубокий выдох сыпсырыйар? Как описать нежность нашего поцелуя сыллыыр? Как объяснить, что помнить — это то же самое, что понимать, өйдүүгүн? Я застряла между своей неспособностью выразить себя на своем бедном якутском и невозможностью сделать это на русском, и он словно не подходил, по-другому воспринимал и описывал тот мир и ту часть меня, про которую я теперь хотела бы думать и писать. Я не смогла найти тогда выход из этого напряжения и забросила свои попытки писать, выбрала молчание. Не я первая, не я последняя — у Юлии Кристевой есть целое эссе на эту тему.
Но чувство напряжения, из-за которого я запуталась в своих языках, не отпускало меня. Это чувство помогало мне всегда находить время и средства для того, чтобы ездить к родителям. Благодаря ему я продолжала держать руку на пульсе культурной жизни в Якутии. Наблюдала за тем, как развивалось якутское кино, как мои сверстники и ребята младше меня писали картины, сочиняли музыку, создавали контент в интернете, который говорил на якутском. Мне кажется теперь, что они тоже делали все это в напряжении ощущения себя между миров, между двух языков. Но оно не ставило их в тупик, не лишало речи, а наоборот, вдохновляло, подстегивало к действию, придавало сил. Нас так мало! У нас такая интересная культура! Надо ее развивать, давать ей жить, не оставлять храниться в краеведческих отделах библиотек и музеев, как бы красиво они ни были украшены.
Почему-то иначе обстояло дело с текстами на якутском языке. Ко мне не попадали произведения, которые отражали бы это напряжение, эту борьбу. Я бы хотела, чтобы люди не боялись менять язык, жить в нем, страдать и, может, совместно находить выход из тупика. Я бы хотела, чтобы такие тексты на якутском сами находили меня, как находят стихи якутских пенсионеров в ватсапе. Чтобы они приходили ко мне рассылкой на электронную почту, были видны в социальных сетях, в телеграм-каналах, выходили в виде зинов или комиксов.
Когда у меня родились дети, я не смогла решить, какому языку их учить, снова не смогла выбрать между якутским и русским. Какому из двух своих языков мне учить своих малышей? Русскому, на котором они смогут общаться со множеством миров? Якутскому (пусть будет смешанный с русским, хоть какой), который откроет им всего лишь один-единственный, но такой важный мир? Если я выберу якутский, то как донести до них, почему это важно?
И тогда я решила изменить тему своей диссертации. Я даже не помню, чтобы я долго сомневалась, хотя это значило перечеркнуть к чертям годы работы, огромный объем прочитанной и обработанной информации, примерную картинку будущего, которую я рисовала у себя в голове. Это было какое-то инстинктивное решение. Показалось абсолютно естественным, out of question, что теперь, когда у меня есть дети, мне нужно связать свое будущее с Якутией. Мне понадобились все мои ресурсы, чтобы убедить моего научного руководителя, и целых два года жизни, чтобы заново написать обоснование исследования, сдать экзамены и убедить диссертационную комиссию.
Зато теперь я езжу проводить полевую работу на родину вместе с детьми. Такое необыкновенное ощущение — гулять с ними по тем же аласам, на которых я росла, смотреть, как они гоняют бурундуков и радуются пирожкам моей мамы. Возвращаясь, они часто вспоминают эбээ нара, страну бабушки, с удовольствием смотрят фотографии и якутский контент на ютубе, танцуют под мою игру на хомусе и просят күөрчэх на завтрак. Я рассказываю им старинные легенды, мы говорим об истории Якутии, которую я сама знаю теперь лучше благодаря работе. Рассказываю просто истории из моего детства. Дети с интересом слушают, потому что знают, что такое Якутия.
Я не хочу требовать многого от своих малышей. Я буду много давать и надеяться, что хотя бы что-то осядет навсегда. Давать возможность часто ездить в Якутию, много знать о ней, видеть якутские вещи в доме, есть якутскую еду. Чтобы даже если они не станут жить и творить на саха тыла, то будут думать и говорить про Якутию в тех образах, которые они пропустили через себя. Полное любопытства и восхищения лицо дочки, когда она берет в свои маленькие ладошки хомус, — вот на сохранение такого отношения к моей культуре я буду надеяться.
Конечно, я до сих сомневаюсь в каждом своем решении. То, что я пишу о Якутии на других языках, никак не помогает якутскому языку. Мои дети знают только несколько слов на якутском. Я ни в чем не уверена, но я все время в процессе. Это стресс, да, но я не думаю теперь, что это плохо.
Это напряжение и эта борьба внутри меня (за каждого из нас) были возможны, потому что у нас были уроки национальной культуры и якутского языка и литературы. Потому что все вокруг нас в 1990-е было пропитано энергией культурного возрождения, сохранения и осмысления. Потому что я жила в деревне, где все говорили на якутском языке. Эта была живая динамика сосуществования двух языков, нескольких культур.
Я знаю, что напряжение это будет жить во многих саха, которые вынуждены были покинуть свою родину в прошлом году, и не позволит им потерять свою якутскость, как не позволило когда-то мне. Возможно, оно поможет им творить. И я очень надеюсь, что оно будет продолжать волновать, приводить в смятение, сердить и вдохновлять новые поколения саха до тех пор, пока мы живем между культурами и между языками. Ведь это будет значить, что культура саха еще жива и ей есть что сказать.
Туһаныллыбыт литература: