0%
    Подчинение территории: как Советский Союз и его наследница Россия обращаются с ресурсами, людьми и природой

    Тревелог после революции: путешествия Маяковского, Родченко и Третьякова

    Юлия Казанова — о том, как путешествовали и писали об этом представители группы ЛЕФ.

    Участники группы ЛЕФ («Левый фронт искусств») делали революцию одним касанием: все, до чего они дотрагивались, вставало с ног на голову. Они постановили: миру нужно новое искусство. И, конечно, новый тревелог. Они начали писать — и ввели диктатуру факта, превратили прозу в кино, обрушили на читателя «интересные сами по себе» вещи. Они — это Владимир Маяковский, Сергей Третьяков и Александр Родченко. А кадры их кинопрозы — это утыканная кактусами мексиканская ночь, небоскребы для провинциалов и американские горки на поездах.

    Как писать? Идейные очки и диктатура факта

    Представители нового искусства и о путешествиях писали по-новому. Во-первых, они наблюдали мир сквозь идейные очки. Оптику ЛЕФа определяла вера в государство будущего, которое в муках рождалось в Советской России, и их неверие в государства прошлого, которые могли сиять тысячей огней, но все-таки были обречены.

    Лефовцы отмечали плюсы иностранной жизни, их поражала передовая архитектура, технический прогресс. На это стоило посмотреть, но Запад казался старым и тоскливым, а советская страна кипела энергией. Нью-йоркским отелям и дворцам Маяковский предпочитал разрушенную московскую мостовую. Он сравнивал: «Вот мы — „отсталый“, „варварский“ народ. Мы только начинаем. Каждый новый трактор для нас — целое событие. Еще одна молотилка — важное приобретение. Новая электростанция — чудо из чудес. За всем этим мы пока еще приезжаем сюда. И все же — здесь скучно, а у нас весело; здесь все пахнет тленом, умирает, гниет, а у нас вовсю бурлит жизнь, у нас будущее» (здесь и далее орфография и пунктуация авторов сохранены. — Прим. ред.).

    Во-вторых, лефовцы преклонялись перед фактами, они пытались создавать сверхдокументальную прозу — прозу-фотографию, прозу-хронику, фиксируя все то, что видели. Это принцип киноглаза Дзиги Вертова, только на бумаге. Осип Брик объяснял Третьякову, как писать о путешествии в Китай: «Ты в вагоне — кодачь каждый штрих и разговор. Ты на станции — все отметь вплоть до афиш смытых дождем». Свой тревелог Третьяков назвал путьфильмой. Маяковский тоже вырабатывал в себе «фактический» стиль: «В работе сознательно перевожу себя на газетчика».

    В-третьих, они писали с юмором. Чего стоит описанное Третьяковым начало путешествия:

    «Звонок. Свисток. Скок на площадку. Оттуда остервенелые люди. Между вами — чемодан. Матербранка.
    Наконец вы оборачиваетесь и машете, чем машете — неважно, ибо уже машете водокачке.
    Не высовывайтесь глядя в свое прошлое.
    Пройдите в купэ. Вы начали новую жизнь — товаро-пассажирскую».

    Маяковский с иронией переживал отказ в латышской визе: «Я человек по существу веселый. Благодаря таковому характеру я однажды побывал в Латвии и, описав ее, должен был второй раз уже объезжать ее морем».

    Почему именно тревелог? Чтобы «схватить читателя»

    Лефовцы писали тревелоги для советских граждан, абсолютное большинство которых за границу не выезжало. Тем не менее Маяковский считал жанр популярным и многообещающим: «Езда хватает сегодняшнего читателя. Вместо выдуманных интересностей о скучных вещах, образов и метафор — вещи, интересные сами по себе».

    Заметки о путешествиях издавались, тем более что у лефовцев был свой журнал. Путьфильма Третьякова «Москва — Пекин» была опубликована в ЛЕФе в 1923 году. В 1927-м «Новый ЛЕФ» опубликовал письма Родченко из Парижа домой (превращение личного жанра в публичный было еще одним приемом нового искусства). В 1926 году в Госиздате выходят путевые очерки Маяковского «Мое открытие Америки». Он выступает, делясь путевыми впечатлениями, его публикуют газеты.

    Куда ехали лефовцы? Маршруты, встречи, «голова болит»

    Проблема путешественников 1920-х годов — получить разрешение не только на въезд, но и на выезд. Маяковский, например, впервые покинул Советскую Россию как технический работник дипмиссии.

    Поэт девять раз выезжал за границу. Чаще всего он ездил в Берлин и Париж, центры русской эмиграции. Поэта манили Северо-Американские Соединенные Штаты (САСШ, как они назывались тогда), страна заводов Форда и подпирающих звезды небоскребов. Его маршрут в Америку скорректировал визовый вопрос — Маяковский не собирался ехать в Мексику, но только там смог в конце концов получить разрешение на въезд в Штаты, и то на границе его арестовали. Поэт мечтал объехать вокруг света, даже составил маршрут через Токио, Буэнос-Айрес и Константинополь, но это путешествие так и не осуществил. В 1929 году Маяковскому было отказано в выезде за границу.

    Родченко выехал за границу единственный раз — работать. С марта по июнь 1925 года он занимался советским павильоном на Международной выставке в Париже (рекламные плакаты Родченко и Маяковского получили серебряную медаль). За границей лефовцы держались друг друга. Встретившись в Париже, Родченко и Маяковский как следует погуляли. 29 мая 1925 года Родченко пишет жене: «Володя приехал вчера, с ним бродил вечером и ночью по Парижу, сегодня не ходил на выставку, голова болит». А в письме от 31 мая просит не докладывать Лиле, что они с Маяковским пили.

    Третьяков тоже поехал за границу работать. В Пекин его пригласил Пекинский университет — преподавать русский язык. Он уже был в Китае: Гражданская война застала его на Дальнем Востоке. Когда Владивосток заняли японцы, Третьяков тайно перебрался в Китай в трюме парохода. Оттуда добрался до Читы, потом до Москвы.

    При следующем въезде в Китай его досмотрели с пристрастием: «Меня тормошили недолго, но подозрительно. Вся заботливо сложенная требуха разворочена, как кишки ядром. Из-под белья извлекают книгу мою, стихи и долго вертят подозрительно».

    На чем ехать? На лучших океанских пароходах

    Футуристы и лефовцы с особым пиететом относились к достижениям техники. У Маяковского аэродром Бурже вызывал «сверхлуврский интерес». Третьяков детально описывал, как движутся поезда. Родченко искренне расстраивался, что передовой транспорт будет служить легкомысленной публике. Ему было обидно, что «на лучших океанских пароходах, аэро и проч. будут и есть опять эти фокстроты, и пудры, и бесконечные биде».

    В 1925 году Маяковский начал путешествие в Америку с перелета Москва — Кёнигсберг. Это была первая международная пассажирская авиалиния в Советской России. Ее обслуживал пятиместный Fokker F.III с открытой кабиной пилота и с толстыми крыльями, в которых возили контрабанду. По словам Маяковского, летчик приседал на хвост и махал крыльями встречным самолетам, а в Кёнигсберге напугал всех, затормозив у самых дверей таможни. Машина, покорная человеку, — идеал Маяковского.

    Третьяков делился самолетными впечатлениями в заметке «Сквозь непротертые очки»: «У пассажиров бывает два невротических момента. Первый — желание выброситься. Мысленно переживается полет, задых, кувырк и удар плашмя о землю в кровавый студень. Второе — страх перед только что подуманным».

    До Мексики Маяковский добирался из Франции на пароходе Espagne, который шел 18 дней. В «Открытии Америки» он перечисляет, из чего состоит пароход: «две трубы, одно кино, кафе-столовая, библиотека, концертный зал и газета», а еще три класса. Поэт, щеголявший своей близостью к пролетариату, купил билет в первый.

    В Соединенных Штатах Маяковского впечатляет огромное количество поездов, чистенькие электровозы, бесконечные железнодорожные линии, рельсы у самой воды или на высоте нескольких этажей, многоуровневые вокзалы.

    Открытка с изображением парохода Espagne

    Третьяков описывает движение поездов в Забайкалье, больше похожее на американские горки: «Средина ночи. Переваливаем Яблоновый хребет. Поезд буквально лезет на стену, задыхается. Слабосердные в вагонах тоже задыхаются. Перевал. Дальше спуск, что на салазках. Фьюуу — держи! Поезд катится так весело, что в нескольких местах устроен специальный тупик, взлетающий вверх. Если поезд у начала тупика не остановится и не докажет своей выдержки <…., то он ворвется в тупик, вскатит на гору, а потом назад опять на гору, и так пока не остановится».

    Он же говорит о поездной романтике, о том, чем можно себя развлечь: записки, шахматы, преферанс. А еще поет «дифирамбы» проводникам: «Проводник вагону человек глубоко посторонний и меланхолик. Название станций он знает наизусть. Один из пассажиров, дачник, погнул себе язык, запоминая название станции, сообщенное ему проводником „актоеезнает“, умиляясь чисто-итальянскому скоплению гласных в этом полуазиатском имени».

    Что смотреть? Растопырить глаза

    На города, а не на природу, потому что за городами будущее. Маяковский писал про случай в своем детстве: «После электричества совершенно бросил интересоваться природой». Океан казался ему скучным. Его манили горящие электричеством улицы, небоскребы, инженерные чудеса.

    Правда, Куба и Мексика поразили его ландшафтами и палитрой. В одной фразе о Гаване Маяковский использует сразу четыре цвета: «На фоне зеленого моря черный негр в белых штанах продает пунцовую рыбу». Описывая дорогу из Веракруса (куда причалил Espagne после остановки на Кубе) в Мехико на поезде, пишет: «В совершенно синей, ультрамариновой ночи черные тела пальм — совсем длинноволосые богемцы-художники».

    В другом месте: «На фоне красного восхода, сами окрапленные красным, стояли кактусы. Одни кактусы. Огромными ушами в бородавках вслушивался нопаль, любимый деликатес ослов. Длинными кухонными ножами, начинающимися из одного места, вырастал могей. Его перегоняют в полупиво-полуводку — „пульке“, спаивая голодных индейцев. А за нопалем и могеем, в пять человеческих ростов, еще какой-то сросшийся трубами, как орган консерватории, только темно-зеленый, в иголках и шишках». В мексиканской столице тоже безумная палитра: «Мехико-сити плоский и пестрый. Снаружи почти все домики — ящиками. Розовые, голубые, зеленые. Преобладающий цвет розовато-желтый, этаким морским песком на заре».

    Нью-Йорк впечатлил поэта при первом знакомстве. И как Нью-Йорк обрушился на Маяковского, так Маяковский обрушивает его на читателя: «Больше, чем вывороченная природа Мексики поражает растениями и людьми, ошарашивает вас выплывающий из океана Нью-Йорк своей навороченной стройкой и техникой. Я въезжал в Нью-Йорк с суши, ткнулся лицом только в один вокзал, но хотя и был приучаем трехдневным проездом по Техасу, глаза все-таки растопырил». Это цивилизация после объявлений «В Мехико-сити без штанов вход воспрещается».

    Поезда повсюду, на Бродвее столько света, что можно читать чужую газету на иностранном языке, кино и театры, магазины. Но когда первое впечатление проходит, Маяковский делает неутешительный вывод: Нью-Йорк — это город-показуха, созданный для втирания очков провинциалам.

    Нью-Йорк Маяковского — это нагромождение предметов, город без плана, город, где правит доллар и средневековая мораль. Ему нравились небоскребы — самые чудесные здания («Одни дома длиной до звезд, другие — длиной до луны»), но его раздражают украшения небоскребов и особенно стиль бозар. Шум Нью-Йорка — неорганизованный, в нем не звучит мотив строительства нового мира (в отличие от СССР).

    Что хорошего осталось от Америки после того, как Маяковский разочаровался в небоскребах? Чикаго, который не прячет свои фабрики и живет без явного хвастовства. Завод Форда в Детройте — если отрешиться от рабочего вопроса. Бруклинский мост с его стальными канатами — именно сюда Маяковский отправился на первую прогулку со своей будущей возлюбленной Элли Джонс.

    Мост через Ист-Ривер стал еще одной любимой достопримечательностью поэта наравне с Эйфелевой башней, которую он в стихах приглашал в СССР и обещал «до солнц расчистить [ее] сталь и медь». Мост, как и башня, поражал поэта прежде всего как огромная железная конструкция в воздухе. Маяковский посвящает им стихи.

    Центральный вокзал Нью-Йорка (1920-ые; NYC Municipal Archives)

    Эйфелевой башне:

    Не вам —
    образцу машинного гения —
    здесь
    таять от аполлинеровских
    вирш.
    Для вас
    не место — место гниения —
    Париж проституток,
    поэтов,
    бирж.

    Бруклинскому мосту:

    Я горд
    вот этой
    стальною милей,
    живьем в ней
    мои видения встали —
    борьба
    за конструкции
    вместо стилей,
    расчет суровый
    гаек
    и стали.

    Жаль, что Маяковский не увидел ажурного моста ученика Эйфеля в Порту.

    Про Париж Маяковский всегда писал разные вещи — он то ошеломляет его, то надоедает ему. Во французскую столицу он, конечно, ехал не для того, чтобы, как художники былых времен, приложиться к мощам искусства. В стихах говорил: «Парижская жизнь не про нас». Но все-таки ездил. Поэту нужна была конфронтация, это было топливом для его искусства.

    Родченко тоже недоволен Парижем, он пишет: «Париж из Москвы один, а в Париже он совсем другой». Художник профессиональным взглядом осматривал уличную рекламу, но она не произвела на него особого впечатления. Маяковский пошел дальше — предлагал пустить электрическую рекламу по Нотр-Даму и вставить лампочки в глаза химер.

    Родченко посетил Лувр, ходил в кино и цирки, посещал шоу. Танцы полуголых женщин, которые пропагандировали культ женщины как вещи, ему не нравились. Художнику нравилось метро, где рабочие пели «Интернационал». Эйфелева башня ему тоже приглянулась — он мечтал жить рядом, чтобы не теряться во французской столице.

    Родченко развенчивал понятие французского шика. Шиковали в Париже, скорее, соотечественницы: «Француженки очень мало красятся и не очень шикарно одеваются, многие совсем некрашеные. Это наши, приезжая, перефранцузят».

    Как объясняться? Айскримы и гачупины

    Ни Маяковский, ни Родченко не знали иностранных языков. В Германии Маяковский мог как-то объясниться, во Франции ему помогала сестра Лили Брик — Эльза Триоле, в Америке — старый друг, поэт-футурист Давид Бурлюк. В очерке «Как я ее рассмешил» поэт рассказывает, что в совершенстве он владел только одной фразой на английском — «Вы не могли бы налить еще чаю?». А вот Сергей Третьяков языки знал и даже занимался переводами (он был одним из первых переводчиков Брехта на русский).

    Лефовцы, слыша иностранную речь и наблюдая незнакомые надписи, наполняли свои заметки «стритами», «этуалями», «айскримами», «корнерами», «бле», «тикетами», «гачупинами», «муви». Третьяков стал свидетелем забавной истории о смешении языков: «Пытаемся поужинать — разговор только по-английски, да и то бой-лакей японец понимает его лишь в пределах названий блюд. Сидящий неподалеку тучный русский орет бою — „хам“. Вы думаете, он ругается? Нет, он требует ветчины».

    Что есть (кроме «хама»)?

    Родченко описывал свои французские трапезы: на завтрак в восемь утра он ел две булки с маслом и выпивал две чашки кофе, на второй завтрак в полдень ел зелень, бифштекс, сладкое и выпивал полбутылки вина, в шесть-семь обедал. Иногда попадался мерзкий суп. Из вин ему пришлось по душе шабли. В Париже он страдал от отсутствия чая и папирос без мундштука.

    Маяковский стал гостем Диего Риверы на традиционном мексиканском обеде. «Сухие, пресные-пресные тяжелые лепешки-блины. Рубленое скатанное мясо с массой муки и целым пожаром перца. До обеда кокосовый орех, после — манго. Запивается отдающей самогоном дешевой водкой — коньяком-хабанерой».

    В Америке было принято есть на бегу — день миллионов начинался с паршивого кофе и одинакового жирного бублика. Несмотря на сухой закон, выпить в Нью-Йорке можно было в любом заведении — начиная со второй комнаты. Маяковский, похоже, тоже посещал эти тайные коктейльные бары: «Джентльмена пропускают в соседнюю комнату — там с засученными рукавами уже орудуют несколько коктейльщиков, ежесекундно меняя приходящим содержимое, цвета и форму рюмок длиннейшей стойки».

    А вот в Пекине после стихов Третьякова есть вряд ли бы захотелось: «Из язв харчевен тучный выпах гангреной пищи обложил»…

    Куда идти на шопинг? Шуба за доллар

    В 1920-е годы Европа была дешевой для советских граждан благодаря высокому курсу рубля. За 1 рубль давали примерно 10 франков. Германия с неконтролируемой инфляцией была раем для всех иностранцев. В Берлине Маяковский и Брики вели роскошную жизнь («как все в Германии дешево!»). Они жили в отеле Kurfürst в районе знаменитой Курфюрстендамм, которую в те годы называли Нэпским проспектом. В Берлине Лиля смогла купить шубу за сумму, равную 1 доллару.

    В 1924 году Маяковский пишет ей из Парижа: «Первый же день приезда посвятили твоим покупкам, заказали тебе чемоданчик — замечательный — и купили шляпы, вышлем, как только свиной чемодан будет готов. Духи послал; если дойдет в целости, буду таковые высылать постепенно». Знаменитое «голое» платье Лили тоже было парижским подарком от «Володика». О себе Маяковский пишет, что «постепенно одевается», хотя и «без энтузиазма».

    Но даже без энтузиазма Маяковскому удалось то, что некоторым не удается даже с энтузиазмом. На фотографиях он то в костюме, с тростью, в шляпе, то в кепке, то в канотье. Пролетарский поэт — икона стиля. Маяковский одевался в парижском магазине английских товаров Old England, где покупал рубашки (в основном однотонные пастельных тонов: нежно-розовые, песочные, голубые), галстуки, носки, пижамы. Там же он приобрел резиновый складной таз для душа — единственная вещь, которая смогла рассмешить героиню очерка «Как я ее рассмешил». Таз, как и мыло, следовали за поэтом повсюду — он маниакально боялся заразы.

    Родченко тоже приоделся в Париже. Он докладывает жене: «За гроши, то есть за 80 рублей, я купил костюм, ботинки и всякую мелочь». Он покупает себе воротники, галстуки, фуфайки, подкладку под кожаное пальто, перчатки, жене планирует купить пояс, шляпу туфли, чулки, пальто, папиросы на пробу. Также художник приобретал фото- и видеоаппараты. Матери в подарок вез граммофон.

    Родченко, теоретик и адепт прозодежды и критик общества потребления, возвращался в Москву, по его собственным словам, совсем западником: «Одетый в 10 рубашек, три костюма и с чемоданом аппаратов».

    Самая известная покупка Маяковского во Франции — Renault для Лили Брик. В октябре 1928 года он пишет, что пока нет нового договора, нет и денег: «На машины пока только облизываюсь — смотрел специально автосалон». Но поэт получает гонорар за пьесу «Клоп», советуется со своей парижской возлюбленной Татьяной Яковлевой и в ноябре покупает для Лили Renault NN за 20 тысяч франков. Снизу машина была светло-серой, сверху — черной.

    Предвосхищая пересуды, Маяковский пишет:

    Ну что ж,
    простите, пожалуйста,
    что я
    из Парижа
    привез Рено,
    а не духи
    и не галстук.

    По дороге Москва — Пекин шопинг был совсем другого рода: в Екатеринбурге продавались каменные мундштуки и кольца с аметистами и топазами, в районе Вятки — корзины. В Омске предлагали масло, на станции Буй поезда наполнялись бомбами сыра. Третьяков пишет: «Для человека, любящего покушать, — путь Москва — Чита это проход в верхних торговых рядах» (Верхними торговыми рядами до 1921 года назывался ГУМ,Прим. ред.).

    Доллары на территории Советской России в поездах не принимались. Третьяков рассказывает прямо-таки булгаковскую историю, только в роли нечистой силы у него выступал Совнарком: «Гораздо сложнее было положение немца и других иностранцев, когда в вагон-ресторане у них отказались принять американские доллары в уплату за обед и потребовали червонцев, которых у них не было. Я живо представил себе это ощущение — набит карман бумажками, лучшей в мире валютой, и вдруг, как под декретом Совнаркома эта валюта превращается просто в смешную пачку клозетных бумажек». Иностранцам приходилось ждать Манчжурии, где в буфетах принимали доллары и иены.

    Сколько денег брать? «При себе 637 долларов»

    Сколько же денег везли лефовцы за границу? Об этом есть только обрывочные сведения. Маяковский явно не экономил на перемещениях. Перелет Москва — Кёнигсберг стоил 100 долларов. На пароходе Espagne Маяковский путешествовал в первом классе, хотя и жаловался Лиле на цену билета. И в первом классе он поехал после того, как в Париже его обокрали.

    Родченко пишет 10 июня 1925 года: «У Володьки несчастье. Вытащили из кармана все его деньги для Америки, 130 долларов, он теперь без копейки. Но ему одолжат в посольстве, мне он был тоже должен 280 фр., наверно, уже не отдаст». В другом месте говорится, что у него украли бумажник с 25 тысячами франков. Поэт обратился в Торгпредство СССР и получил аванс за собрание сочинений — 2 тысячи рублей.

    Когда Маяковский въезжал в США, он заплатил залог 500 долларов. В разрешении на въезд говорилось, что границу пересекает художник, «имеющий при себе 637 долларов». По нынешнему курсу это больше 8 тысяч.

    Маяковский писал в блокноте из черной кожи, на скамейке в парке, улавливая звучание городов. Родченко писал в гостиничных номерах перед сном о том, как прошел день. Третьяков писал в крепком блокноте «формата печной заслонки», в поездах, почерком, который никто не мог разобрать. Совершили ли они революцию в тревелоге? И да, и нет. С одной стороны, они перевернули традиционный взгляд на Нью-Йорк и Париж, называли их скоплением предметов, считали недоразумением без плана, из достопримечательностей признавали только Эйфелеву башню и Бруклинский мост.

    Лефовцы создавали прозу, в которой не было места полутонам. Они вводили новые темы, изобретали новые способы — по кадрам разложили путь из Москвы в Пекин — и новые слова. С другой стороны, они сами становились западниками, когда впервые видели Манхэттен, снимали номер в шикарном отеле или шли за покупками. В любом случае лефовские тревелоги — прекрасная альтернатива стандартным путеводителям, где все предсказуемо, выглаженно и неконфронтационно.

    КультураРоссияИстория путешествий
    Дата публикации 13.06.2019

    Личные письма от редакции и подборки материалов. Мы не спамим.